Шрифт:
Ступеньки пересчитал: шесть. В трубу тюкнул: крепкая. Что бы ещё проверить?
Начал в заборе доски считать. С доски на доску, с доски на доску. Считал-считал — сбился. Начал сначала.
Считал-считал — невмоготу!
Не может больше считать — вот как наелся! На каждом брёвнышке по муравьев на каждой ступеньке по жуку, на каждой доске — по личинке. Нос набил, язык натёр. И живот из-под перышек вздулся. Синий такой и голый. Ну да, голый: дятел-то совсем молодой!
Крылья и хвост у него как у большого, а живот голый. Перья ещё короткие. И хоть шапка красная и нарядная, да ум в голове не тот. Это ж надо — дом с деревом спутал! Ну да ничего. Дней у него впереди — считать не пересчитать! Во всём ещё разберётся.
Тук-тук! Будем знакомы!
Соловьиный язычок
О соловье все слыхали, да не все слышали соловья! Многие знают, где он живёт, а каков соловей на вид, — знают немногие.
Соловей — тоненькая серая птичка с большими чёрными глазами. И с удивительным голосом.
Очень нам хотелось увидеть и послушать соловья. Старый птичник поучал:
— Запевает соловей, когда дождинку с первого берёзового листика склюнет — горлышко оживит. Самые лучшие певуны те, что по ночам поют. Это старики. Они молодых на хорошую песню ставят. Самый разгон у соловьев — когда в лесу прозвенит первый ландыш.
И вот ландыш прозвенел. Настал соловьиный час.
Дед привёл нас в речную черёмуховую урёму [1] и приказал молчать. Лес утихал и настораживался, будто к чему-то готовился. Туман пополз от реки, и чёрные кусты бесшумно и таинственно зашевелились.
И вдруг звонкий, хлёсткий и чистый свист:
— Чу-ить! Чу-ить! Чу-ить!
И сразу упруго и сильно:
— Тио! Тио! Тио!
Началось!
Озноб пробежал по спине — такие чистые и ясные были свисты.
1
Урёма — кустарник, растущий вдоль рек.
Вот опять свист и опять тишина: прислушивается, наверное, не откликнется ли эхо в звонком бору. Ну и силища в этом крохотном горлышке!
Комары ныли и липли на шею, но мы не смели пошевелиться.
А соловей свистел.
Он то пускался раскатом, то сыпал дробью, то кричал далёкой желной. И вдруг делал гусачка: «Га-га-га!»
Он кончал и начинал сызнова, переставляя свисты, то удлиняя, то укорачивая их.
— Двенадцать колен! — прошептал дед. — Одно к одному! И всё своим голосом — ни звука чужого! Без единой помарки, без бабьей томности — металл!
Дед в восхищении стукнул сухоньким кулачком по своей сухонькой коленке.
Мы подкрались к черёмуховому кусту.
Соловей пел, забыв обо всём. Он сидел сердито насупившись, полураспустив крылышки. Глаза его затянула голубая плёнка. Тонкий клюв широко раскрывался, и из горлышка рвался свист. Головка дёргалась и тряслась, и всё лёгкое птичье тельце била крупная дрожь.
Зеленело небо. Стало видно, как бьётся в раскрытом клювике острый язычок, не язычок — колокольчик. Это язычок так ловко распоряжался песней, что заставлял молодых соловьев молчать и слушать.
К дому птичника вернулись мы уже при жёлтой зорьке. Из сада тянуло тёплой сиренью.
— Отцветёт сирень, отпоёт соловей! — вздохнул дед. Пусть! Песенка его теперь всегда будет с нами.
Трясогузкины письма
У калитки в сад прибит почтовый ящик. Ящик самодельный, деревянный, с узкой щелью для писем. Почтовый ящик так долго висел на заборе, что доски его стали серыми и в них завёлся древоточец.
Осенью залетел в сад дятел. Прицепился к ящику, стукнул носом и сразу угадал: внутри червоточина! И у самой щели, в которую опускают письма, выдолбил круглую дырку.
А весной прилетела в сад трясогузка — тоненькая серенькая птичка с длинным хвостиком. Она вспорхнула на почтовый ящик, заглянула одним глазком в дыру, пробитую дятлом, и облюбовала ящик под гнездо.
Трясогузку эту мы прозвали Почтальоном. Не потому, что она поселилась в почтовом ящике, а потому, что она, как настоящий почтальон, стала приносить и опускать в ящик разные бумажки.
Когда же приходил настоящий почтальон и опускал в ящик письмо, перепуганная трясогузка вылетала из ящика и долго бегала по крыше, тревожно попискивая и качая длинным хвостиком. И мы уже знали: тревожится птичка — значит, есть нам письмо.
Скоро вывела наша почтальонша птенцов. Тревог и забот у неё на целый день: и кормить птенцов надо, и от врагов защищать. Стоило теперь почтальону только показаться на улице, как трясогузка уже летела ему навстречу, порхала у самой головы и тревожно пищала. Птичка хорошо узнавала его среди других людей.
Услыхав отчаянный писк трясогузки, мы выбегали навстречу почтальону и брали у него газеты и письма; мы не хотели, чтобы он тревожил птичку.
Птенцы быстро росли. Самые ловкие стали уже выглядывать из щели ящика, крутя носами и жмурясь от солнца. И однажды вся весёлая семейка улетела на широкие, залитые солнцем речные отмели.