Шрифт:
— А если крушение, если раненые и покалеченные люди валяются на дороге? — зловеще растягивая слова, спросил Неуспокоев, переводя взгляд на Шуру.
— Крушение? — прошептала Шура, прижав руки груди. И закричала, рванувшись бежать: — Где крушение?.. Пустите, да пустите же! — била она по рукам перехватившего ее Неуспокоева.
— Нет крушения, и раненых нет! Я выдумал! — крикнул прораб, напуганный ее порывом.
И когда Шура перестала рваться из его рук, он напряженно улыбнулся:
— Извините, напугал вас. Глупая, конечно, шутка. Я знаю, зачем вы здесь. Боже мой, все рвутся совершать подвиги! А ваше геройство, ваш самоотверженный порыв заменили, как видите, бочкой с селедкой. И проще, и легче, и скучнее.
Шура молча, не мигая смотрела ему в лицо, в его глаза, полные холодного лунного блеска.
— Что вы так смотрите на меня? Сердитесь? Не надо, — ласково взял он ее под руку. — Идемте. Колонна стоит недалеко.
Шура не шевельнулась, потом медленно освободила руку и пошла одна.
— А почему колонна стоит, товарищ прораб?! — крикнул завхоз.
— Дальше хода нет. Дорогу размыло, — любезно улыбнулся ему Неуспокоев.
— И еще новость! Васька Мефодин поймался. Допрыгался! — мстительно сказал Виктор.
— Как поймался? Кто его поймал? — вынырнул Борис из омута ослеплявших и оглушавших его чувств.
— Вы же слышали: дальше дороги нет! Нет, нет дальше дороги! — со злой настойчивостью повторял за его спиной Неуспокоев.
Глава 29
Директор Корчаков отвлекается от своих прямых обязанностей, а Вася Мефодин сажает себя на скамью подсудимых
Колонну остановила широкая промоина. Она начиналась где-то на вершинах гор, постепенно расширяясь, сползала к дороге, разрывала ее нешироким, но глубоким оврагом, уходившим вниз, в долины. На краю промоины-оврага, когда подошел к ней Борис, стояли Бармаш и Галим Нуржанович.
— Теперь все! Приехали! — со злой горечью сказал Федор и начал торопливо застегивать куртку, будто решил на все плюнуть и махнуть рукой.
Галим Нуржанович болезненно вздохнул, снял очки и забыл про них.
Метрах в десяти от промоины стояла мефодинская машина.
— А где Мефодин? — спросил Борис.
— Выездная автодорожная сессия его дело разбирает, — сквозь зубы процедил Бармаш. — Видите, фары горят? Там заседают.
Борис и учитель пошли на свет фар.
На узкой дороге, сжатой с одной стороны скалами, а с другой обрывами, меж машинами тесно сбилась толпа. Люди стояли на дороге, сидели на подножках машин, на крыльях, капотах, в кузовах и на крыше кабин. На двух ящиках с папиросами, снятых с машин, в свете фар, сидели друг против друга Корчаков и Мефодин. Директор был тяжело, мрачно неподвижен. Негнущиеся складки его плаща были как отлитые из бронзы. Рядом с директором сидел на земле Садыков, поджав по-восточному ноги. Опустив глаза, он чертил что-то палочкой на земле. Увидев подошедшего учителя, Мефодин озорно вскочил и указал Галиму Нуржановичу на свой ящик:
— Может, присядете, товарищ педагог? На подсудимую скамью не желаете?
Мефодиным владело то отчаянное безразличие к своей судьбе, когда человек, ни на что уже не надеясь, бросает вызов всем и всему. Вызов чувствовался и в его манере сидеть, положив ногу на ногу, оплетя колени руками, и в бесшабашной, но вымученной улыбке, и в голосе, картавившем особенно насмешливо. Но все видели в глазах его тоску отчужденности. Вокруг его ящика была обведена незримая черта, от которой все отодвинулись и через которую и он не перешагнул бы.
Для Галима Нуржановича нашлась табуретка, переданная из рук в руки над головами, и когда учитель сел, Егор Ларменович сказал густым от возмущения голосом:
— Ты, Мефодин, свое дуракаваляйство брось! Где ты увидел скамью подсудимых? Мы тебя не судим. Значит, тебе нечего нам сказать?
— Значит, нечего. Все ясно, — вызывающе ответил шофер и посвистел Карабасу, улегшемуся, у ног учителя.
Собака враждебно заворчала. Мефодин невесело улыбнулся:
— Вам нечего, а вот Садыкову кое-что сказал бы.
— Так в чем дело, говори.
— Последнее слово подсудимого, так сказать? — встал Мефодин я снял «бобочку». Нравилось ему разыгрывать Из себя подсудимого. — Ладно, слушайте, пока не надоест. А начнем вот с чего. Мог бы я свободно уйти, когда налетел на промоину. Только бы меня и видели! Но вот остался. Хочется мне сказать товарищу Садыкову мое последнее слово! — Он повел бровями в сторону Садыкова, но не взглянул на него. — Куда же ты, Садык-хан, людей и машины завел? Где глаза твои были? И где твое «не звякало, не брякало»? Казнишься небось? Зубами скрипишь? Поворачивать надо, а как повернешь? На этих жердочках, — ткнул он пальцем вниз, на дорогу, — машины не развернутся. Раком будешь пятиться?
Садыков, смотревший куда-то вбок, мимо Мефодина, опустил голову.
— А чего ты радуешься? — с мальчишеской злостью крикнул Яшенька. — Надо будет, повернем! Тебя не попросим. Без жуликов обойдемся!
— Я не радуюсь, Яшенька, — устало, без обиды ответил Мефодин. — В тупик дело зашло, какая же тут радость? А тебе я еще пару слов скажу, Садык-хан. — Садыков поднял голову и повернул к Мефодину большое, тяжелое ухо. — Зачем ты на людей как собака кидаешься? Всегда у тебя разговор криком. Только и слышишь: «Делай, делай!» или «Что, что?» Ты этим своим чтоканьем людям в печенки въелся! Или, думаешь, мы не понимаем тихого человеческого слова? Или душа у тебя вправду собачья?