Шрифт:
Опять приходил немец, который «купил» у нас золотые лепешки. Мы его окрестили «крошка», так как ничего более громадного на двух ногах мы не видели. Пришел, как ни в чем не бывало, и вытряхнул из портфеля один хлеб, пачку табаку, две горсти конфет и полпачки маргарину. Спрашивает: довольно? Может и довольно, говорим мы, мы не знаем. А вы, говорит, подумайте. Да и думать нечего. А сами молим Бога, скорей бы ушел, чтобы начать хлеб есть. Столовая закрыта на праздники, и мы сегодня ничего не ели. Сидит, подлый, и культурные разговоры разговаривает. Наконец, вымелся. Хлеб с маргарином съели в тот же день, только по маленькому кусочку на завтра оставили. И какие эти хлебцы маленькие! Теперь я понимаю древних, которые говорили: счастье внутри нас. Как положишь в живот побольше и повкуснее, так и счастлив. Только это и есть подлинное и реальное счастье. Все прочее — выдумки.
Баню поставили в ремонт. Кончились наши страдания хоть на время. А главное, кончились страдания пленных, которых возили больных и умирающих в баню и на фиктивную дезинфекцию. А обратно отвозили по морозу в мокром обмундировании. А дезинфекция была абсолютно фиктивная, потому что все продезинфецированное белье и обмундирование сваливается на тот же пол, на котором пленные раздевались и на который напустили бесконечное множество вшей. Сколько я ни говорила об этом Бедновой, ничего, кроме грубостей, от нее не получила. Пробовала один раз сказать доктору Коровину, нашему санитарному врачу, но, конечно, кроме неприятностей из этого ничего не вышло. Да и камера моя очень слабая и дезинфецировать нужно не менее двух часов, а не 40 минут, как теперь приказано. Об этом тоже докладывалось и тоже без толку.
Сегодня прислали за нами в Управу и там объявили, что баня будет с завтрашнего дня обслуживать немцев. Поэтому она должна быть идеально чистой, и мы должны обслуживать немецких солдат, как банщицы, если они этого потребуют. Потом оказалось наоборот — мы не должны даже в предбанник входить. И ни в коем случае не обслуживать их, как банщицы, если даже этого будут требовать. Дезинфекцию производить не меньше двух часов. Пропади они пропадом, эти самые немцы! Очень противно. Беднова в восторге. «Избавимся, наконец, от этих вшивых оборванцев». Дрянь этакая. Я не утерпела и поругалась с ней. А М.Ф. устроила мне сцену. «Выгонят с работы и лишат пайка».
Баню вылизали. Особенно старалась Беднова. Тошнит.
Большое удовлетворение: баня будет обслуживать опять военнопленных и русское городское население. Население, конечно, наберется вшей и переболеет тифом. Как мы не позаболевали все, непонятно. Мы приносим домой невероятное количество, хотя и переодеваемся в бане. Дома опять переодеваемся. И всё же это плохо помогает.
Сегодня я была прямо счастлива. Приезжал комендант лагеря военнопленных и орал на Беднову, что мы плохо дезинфецируем, вшей не убиваем и в лагере развели тиф. Она с восторгом указала на меня, как на виновницу всего. Тогда он стал орать на меня. Я сказала переводчику, что если господин комендант будет кричать, от этого вши не погибнут, но я с ним разговаривать не буду. А он, кажется, в чине майора. Я и русских-то чинов никогда не умела разбирать, а немецких и подавно не знаю. Но что-то очень крупное. Дальше я сказала переводчику, что у меня много что сказать по этому поводу. Беднова немедленно скисла и стала что-то лепетать. Он цыкнул на нее и приказал говорить мне. Я оказала, что мы, дезинфектора, неоднократно указывали конвоирам и на маломощность камеры, и на отсутствие столов и лавок для дезинфецирования белья и т.д. Самое же главное то, что господин комендант сам способствует распространению тифа тем, что присылает больных тифом в баню вместе со здоровыми. И было несколько случаев, когда больные умирали у нас в бане. Не думаю, чтобы господину коменданту это не было известно. У Бедновой глаза на лоб полезли и она начала лепетать что-то по-немецки. А язык она знает гораздо хуже моего. Офицер на нее зарычал. Комендант меня поблагодарил и отбыл…
Беднова стала немедленно со мной заигрывать, но я ее отчитала и ушла к себе в подвал. Чем-то все это кончится. Пока комендантом лагеря будет этот офицер, я буду иметь свой паёк в бане, а как только он сменится, меня Беднова и Управа слопают. Чорт с ними, нет уже никакого терпения. Всюду у немцев пролезает самая [паскудная сволочь] дрянь и старается через этих дураков свести свои счеты с народом. Лизали пятки большевикам, а теперь мстят за это ни в чем неповинным людям. Пропади они все пропадом! Только бы дождаться конца войны, а тогда уж мы не дадим им и на пушечный выстрел подойти к власти. Да они и не смогут. Они только и умеют, что лизать чужие сапоги. Всё равно — советские, немецкие или готтентотские.
История в бане продолжается. Вчера приходил городской голова со свитой из врачей и очень недовольно меня расспрашивал обо всех моих «доносах» коменданту. Врачи тоже были в претензии на меня. Повидимому, им все-таки влетело. Я пришла в ярость и сообщила им всё, что я думаю о них и об их отношении к военнопленным. Тут было всем сестрам по серьгам. И про торговлю местами в бане, и что им, как русским людям, все-таки должно было бы быть интересно, как другие русские, больные и голодные, обслуживаются в их учреждениях. Врачей совершенно не интересует, что делается с военнопленными. Они ездят в лагерь только за тем, чтобы есть там бутерброды, которые делаются из продуктов, украденных у тех же военнопленных. Никто из них не заметил ни того, что дезинфицированное сваливается опять на вшивый пол, ни того, что пленные умирают в бане от тифа. Они только перед немцами танцуют. А я так не буду и не умею. И на рожон переть буду. Пусть меня немцы расстреливают. И устроила истерику. Настоящую! Первую в моей жизни. Все они ушли, ничего мне не сказав, а Беднова так даже принесла мне валерьянки. Но я ее послала очень далеко с ее валерьянкой. Это было тоже в первый раз в моей жизни. И мне не стыдно.
А дома мне пришлось так же далеко послать и М.Ф., которая в бане хранила молчание, а дома устроила мне скандал, что я не имею права подвергать нас всех опасности лишиться работы, а значит и пайка. Не имею права! Коля решительно ее осадил и стал на мою сторону. Если бы он только проявил хоть намек на страх лишиться пайка, я вероятно покончила бы с собой. Есть какой-то предел выносливости на всякую подлость.
Комендант лагеря начал нам присылать теперь не по одному, а по два хлеба. Мы их делили между всеми служащими. И с этим хлебом было очень много подлости. Но писать об этом не хочется. Такие времена, как мы сейчас переживаем, являются лакмусовой бумажкой для пробы людей. Выдержит ЧЕЛОВЕК — настоящий, превратится в животное — не стоящий. Только одно меня теперь и утешает — мое чучелко. Он всегда со мной одного мнения. Не грызет меня за бурный темперамент и за постоянное сражение с мельницами. Я сейчас только двух человек в мире и уважаю: из покойников Дон-Кихота, из живых — Николая.
Опять приходил «Крошка». Принес табаку, хлеба, маргарину, конфет. Чего-то повертелся, поговорил, попросил показать ему наши остальные комнаты, внимательно осмотрел наше книгохранилище, поковырялся в барахле, которое валяется в пустой и холодной, как ад, комнате, в ожидании теплых дней и разборки. Что-то помычал. Собрался уходить и вдруг достает из кошелька наше золотишко и отдает его нам. Причем бормочет что-то непонятное на тему, что ему этого мало, что надо больше. Я в отчаянии говорю ему, чтобы он забирал всё, что принес, а что вернуть того, что мы съели, мы не можем. Но он как-то странно поболтал руками, что-то невнятное пробормотал и ушел. Что это было за выступление, понять невозможно.