Шрифт:
«Да уж… наши умеют понагнать жути… Жабу силком спомають на болоте… соломинкой надують ее, дуру, через гузно и пужают друг дружку. Хотя… что же за зверь-то такой – татары?.. Не по себе, ей-Бо… Но коли наши бьют в хвост и в гриву укрытых в кольчуги да панцири поганых половцев и печенегов… могёть, и сей дикий народ опрокинем? Правильно бабка Настёна гутарит: “Не столь страшен черть, как его молва малюет”».
…Сокольничий хотел еще помороковать над сей «бедой», да не смог… Набросив поверх зипуна овчинный тулуп (который он захватил с собой из повозки), Савка сразу уснул, и немудрено… Потому как нет ничего уютней и слаще на свете, чем спать под открытым небом, укрывшись шкурой. «По первости она колет и щекотит тебя жестковатым ворсом. Но вот ты угрелся, щетинки прилипли к телу, и кажется, что это твоя собственная шерсть».
Глава 3
…Глазными впадинами чернели глинистые овраги степи, где, скрываясь от чахлой зари, еще таилось молчание угасающей ночи. Тут и там, как сгустки лилового студеного тумана, застыли холмы и ползучий кустарник – будто стерегли-выжидали, что шепнут им безымянные ямы и рытвины степи.
…Савка Сорока, притулившись плечом к лысастому бугру, спал «без задних ног». Но снились ему не кровожадные орды татар и не те тревоги и страхи, которые порою проведывают человека в ночи, присасываясь многоглазой тьмой к самому его лицу, а пронизанные солнечным светом картинки встреч – его и Ксении…
Виделся Савке оголенный овал ее розового, прозрачного, как воск, плеча, на котором играли в пятнашки изумрудные тени листвы… ее смеющийся взгляд, искрящийся счастливой слезой и улыбкой… Кожа у Ксении тонкая, белей молока, а волосы такие красивые, светлые, что даже и в пасмурный день кажется, что на них падает солнце.
…Вот они поднимаются по струганым прогретым ступенькам крыльца… В доме никого – все на покосе; она идет впереди, он следом… Ксения бойко шлепает вышитыми бисером чириками34, а он не может оторвать от любимой глаз: полуденное солнце просвечивает белую ночную рубашку, и он отчетливо видит стройные очертания ее полных ног, окатистых ягодиц, лирообразно переходящих в талию… Ему так и хочется поймать Ксению за руку, похлопать ее ниже пояса, «зажать» в сенях, иль прямо здесь, на резном крыльце, но… она ускользает, бросив на него озорной, словно хмельной взгляд… В памяти Савки остались только белая стежка пробора, разделявшая ее волосы на два золотистых крыла, да малиновое сердечко чувственных губ, сжимавших снежный венчик ромашки.
Он рванулся за нею… словил аж в горнице, у печи; хотел ей шепнуть что-то на рдевшее ушко, но ощутил на своих губах теплые, пахнущие молоком после утренней дойки пальцы…
– Лягай на полати, там прежде застелено… Я же ждала тебя… Двинься. Молчи, ветрогон… Ты меня любишь?
– Еще как!..
Он чувствует крутую девичью тугость груди, сверх края заполнившую его жадную ладонь. Кровь до одури стучит в висках, скачет жеребцом в жилах… Он ближе, теснее… Но она не дается, ловко и сильно управляет им, как наездница:
– Да погодь ты, шальной, успеешь, возьмешь свое… Кто у тебя отбирает? Постой. Дай насмотрюсь на тебя, Савушка… Какой ты к бесу «Сорока»? Дурый, кто обозвал тебя так, и слепец. Сокол ты у меня… васильковы очи.
Она отбросила с белого лба тяжелую, как латунь, прядь волос и, влажно мерцая камышовой зеленью глаз, без затей и утайки открылась:
– Боюсь за тебя, слышишь?.. Боюсь, потому что люблю… Ты дороже мне жизни! Боюсь, потому что неведомый лютый враг у наших границ! А я не хочу, не хочу-у лишиться тебя! – срываясь на плач, вымученно прошептала она. И вдруг, замолчав, содрогнулась от собственной решимости и отчаянья: – Ну, чего ждешь? Давай же, жги! Хочу тебя, родной… Хочу любить тебя со всей силой!
– Ксана… Ксаночка!.. – Он что-то бормотал ей, ласковое, бережно собранное в тайниках души; дрожал радостной, счастливой улыбкой, судорожно срывая с себя рубаху… Но когда Савка опрокинул Ксению на медвежью доху, она вдруг взмолилась:
– Ой, ой! Больно чуток… Погоди, гребенка-зараза!.. Сейчас, ай!
Она, закусив губку, выудила из волос костяной гребень, но он выскользнул из пальцев и скакнул под полати…
Савка, костеря в душе встрявшего черта, крутнулся на край, чтобы достать «безделку», – не видать. Свесился круче вниз головой – углядел: «Вот ты куда упрыгал, провора!» Он хотел уже было словить гребешок, как… пальцы его схватились льдом, а шея окоченела…
Он не мог оторвать потрясенного взгляда от жуткой руки, которая протянулась из-под полатей, взяла гребешок и так же бесшумно исчезла…
Огромная, смуглая, отливающая копченой желтизной, – она дышала чудовищной силой, и кожа на ней была под стать дубовой коре.
…Все померкло в Савке: ровно горел в нем светлый каганец35, да вот нахлобучили медный гасильник. Он будто лишился рассудка, как только осознал, что им грозит… Глянул через плечо, ан любушки Ксаночки – нет, словно ее кто унес на крыльях…
Безысходная злоба захлестнула Савку, заметалась в груди. И тут его словно пихнули… шибанули с размаху в лицо.
…Сорока очнулся – одурело открыл глаза и обмер. В предрассветной сукрови неба он увидел, как ниже по ручью, там, где безмятежно спали его друзья и знакомцы, к прогоревшим углям крался враг.
Их было не меньше дюжины… Сокольничий прекрасно видел, как бесшумно извивались змеями их тела по земле, как мелькали в траве подошвы иноземных сапог с загнутым вверх носком – гутулов.