Шрифт:
И мы начинали пить чай.
Владимир Николаевич учил меня, как набивать трубку и как заваривать сверхкрепчайший чай, и ему нравилось, как я справлялся с этой человеческой наукой.
Потом Владимир Николаевич снова начинал проверять тет-. ради, а я ему, как мог, помогал.
В этом и был главный смысл ночного пратопоповского урока: мне, потенциальному двоечнику и другу гагар, великий учитель доверял проверку сочинений, авторы которых, возможно, бывали и старше, и грамотней меня.
Одним махом Иротопвпов. убивал многих зайцев.
Он не только выжимал до предела скудные мои знания, не только напрягал внимательность, обострял ответственность и возбуждал решительность, но и внедрял в меня некоторые сведения из проверяемых мною же тетрадей. А когда я поднаторел, Владимир Николаевич убил еще одного зайца: я немного всетаки облегчал гору его тетрадей.
Он доверял мне даже ставить отметки -- двойки и четверки. Тройки и пятерки он ставить не велел. И в этом заключалась любопытная его мысль.
Он, конечно, понимал, что мне, как другу гагар, двойки несимпатичны. Я и вправду их очень не любил и всегда старался "натянуть на тройку". Мне казалось преступным ставить двойки бедным гагарам из другой школы. Если уж я ставил двойку -- это был трагический, но, увы, 6есповоротный факт. Оставалось только снять шапку.
Тройки Протопопов за мною перепроверял, а пятерки всегда считались от Бога, и тут Владимир Николаевич должен был глянуть сам.
Ну а четверка -- пожалуйста. Четверку он мне доверял, тут наши мнения никогда не расходились, и я гордился этим.
Проверив тетрадки, я раскладывал их на четыре кучки -- двойки, тройки, четверки и пятерки.
– - Учитель!
– - шутил тогда Владимир Николаевич и бил меня в грудь кулаком.
– - Перед именем твоим позволь смиренно преклонить колени... И тут он перепроверял за мной тройки и пятерки. Наткнувшись на какую-нибудь мою глупость или недоразумение, он недовольно бурчал: -Гагарство...
– - И ногтем подчеркивал то место в тетради, где находилась моя глупость или недоразумение.
Глупость моя или недоразумение никогда не сопровождались протопоповским кулаком. Кулак был от радости, от счастья, а тут вступал в силу ноготь. Он упирался в то место тетради, где я допустил гагарство, а если я ничего не понимал, сопровождался жесткими ногтеобразными словами.
Потом я засыпал наконец на кожаном учительском диване и, просыпаясь иногда, видел, как сидит мой учитель за столом, пьет чай, курит трубку и все проверяет, проверяет бесконечные тетради, и сверкают его добрейшие стальные глаза. Владимир Николаевич Протопопов не спал никогда.
Как-то зимней метельною ночью и на меня напала бессонница, а в бессоннице пришло вдруг некоторое озарение, и я написал стихи:
Метели летели,
Метели мели,
Метели свистели
У самой земли...
Владимир Николаевич смеялея, как ребенок, колотил меня в грудь кулаками, а потом вдруг вскочал, в каком-то чудовищном мгновенном плясе пронесся по учительской, напевая:
Летели метели
В розовом трико!
Я был потрясен. Меня поразило, как Владимир Николаевич неожиданно восплясал. Удивляло и то, что кто-то уже написал про метели, значит, озарение мое было не в счет и все это пахло недопустимым гагарством.
Были однажды поздние дни мая.
Владимир Николаевич под утро разбудил меня. Полусонного подвел к окну. В сизом школьном окне виднелись пасмурные в утренних сумерках ветки тополя, скользкие от росы листья.
Мы смотрели в окно.
Владимир Николаевич задумался и даже немного обнял меня, чего никогда раньше не делал. Потом спохватился и ударил кулаком в грудь.
– - Был утренник, -- сказал он. Помолчал. Продолжил: -- Сводило челюсти...
Я уже ожидал удара в челюсть, но снова получил в грудь.
... И шелест листьев был как бред.
Синее оперенья селезня
Сверкал за Камою рассвет.
Крепкий удар, завершающий строфу.
Так Владимир Миколаевич Протопопов вколачивал в меня поэзию.
Итак, в наюем дворе все понимали, что в институт мне сроду не поступить.
Понимал это я, понимал это мой брлт Боря, понимали школьные учителя. Не понимал только Владимир Николаевич Протопопов. Он понимал, что я поступлю, и я поступил.
Шквал и шторм обрушилиеь тогда на меня. Сердце мое трещало от семейного счастья, грудь гудела от протопоповских кулаков, шпана свистела в окна, брат мой Боря ласково улыбался, гитарист-хулиган играл "чесом", у рояля безумствовал маэстро Соломон Мироныч, а на голову мне то и дело вспрыгивал Милорд, который к этому моменту научился летать.