Шрифт:
Я попытался открыть глаза, но веки налились свинцом. Со второй попытки, собрав в кулак остатки воли, я все же сумел-таки разлепить их.
Свет.
Тусклый, серый, как небо над Питером. Я зажмурился, тихо взвыв сквозь стиснутые зубы — звук получился каким-то писклявым, не моим.
Когда глаза немного притерпелись, я смог оглядеться.
Лежу. На чем-то жестком, что с очень большой натяжкой можно было назвать кроватью. Скорее, это был топчан, покрытый какой-то драной шкурой, воняющей псиной.
Обстановочка, если это убожество можно так назвать. Стены из грубо отесанных бревен, щели между которыми кое-как заткнуты мхом или паклей. Мебель — стол да пара табуреток, сработанных, похоже, одним топором да через известную матерь. Единственное оконце, маленькое, как бойница в средневековой крепости, затянуто чем-то мутным, похожим на бычий пузырь, что ли. Оно и сочило тот самый жиденький свет, от которого хотелось взвыть.
Воздух… О, этот дивный букет! Смесь застарелой пыли, аж в горле дерёт, сушеных трав, и навоза.
Курорт, пять звезд, всё включено, включая ароматерапию по-деревенски.
Попытался рыпнуться. Ага, щас! Тело налилось чудовищной слабостью. Руки-ноги ватные, не слушаются. И еще одно странное ощущение — неприятная такая легкость. Я всегда был в неплохой форме, не качок, конечно, но и не задохлик с пивным пузиком. А тут доходяга какой-то. И кожа на руках — белая, тонкая, без единой царапины или мозоляки. Не мои руки. Ни разу.
Так, Миша, кажись, ты тут просто башкой приложился после авиакатастрофы. А еще, думается, что мы вляпались по самое не балуйся, вляпались так, что предыдущие терки с генералами покажутся детским лепетом в песочнице.
У моей, так сказать, лежанки кто-то топтался. Я сфокусировал зрение. Дед. Древний, как дерьмо мамонта. Лицо — сплошная сетка глубоких морщин. Борода седая, спутанная. Одежонка — мешковина какая-то, верёвкой подпоясанная. Но глаза… В них было столько всего намешано, что хватило бы на трехтомник Достоевского. И преданность там была, собачья, и отчаяние, и вековая усталость — казалось, он этот мир на горбу тащил с момента его сотворения.
Дед заметил, что я открыл глаза, и дернулся. Его лицо перекосило гримасой. Он шагнул ближе, и я уловил ядрёный запах лекарственных трав.
— Ваше благородие… Молодой господин Михаил… очнулись, слава Единому! — голос у него был дребезжащий, зато слова он выговорил четко, с каким-то старомодным, почтительным поклоном.
Стопэ! Какое, на хрен, «ваше благородие»? Какой «молодой господин Михаил»? Я, конечно, Михаил, но насчет «молодого господина» — это он явно попутал. Может, я все-таки брежу? И эта хибара — на самом деле палата в военном госпитале, а дед — санитар с буйной фантазией? Хотя для санитара он одет как-то слишком аутентично. Для съемок исторического блокбастера, разве что.
— Вы… кто? — язык во рту тяжело ворочался, слова выходили хриплыми и чужими, еще и какими-то странными.
Дед уставился на меня с еще большей тревогой. Его глаза забегали.
— Да что ж это вы, ваше благородие… не признали меня? Борисыч я… верный слуга ваш и батюшки вашего, светлая ему память… — тут голос его дрогнул, он торопливо утер слезу рукавом своей замызганной рубахи.
Батюшки? Светлая ему память? Мой батя жив-здоров, сидит себе на даче, огурцы поливает и кроссворды щелкает. Что за пургу несет этот Борисыч?
Краем сознания я поймал себя на мысли, что разговор был явно не на русском языке, но я же все понимал.
Старик похоже, принял мое молчание за проявление слабости или последствий ранения.
— Ох, горюшко-то какое, ваше благородие, — запричитал он, сбиваясь и глотая слова, — батюшка ваш… барон Рокотов… почил… Несколько дней уж как… В стычке с теми иродами, людьми барона Волконского… чтоб ему пусто было!
Каждое слово приводило в недоумение, я и знать не знал, кто такой этот барон Рокотов и с какого бодуна он мне «батюшкой» заделался. Искренняя, неподдельная скорбь в голосе старика не оставляла сомнений — он говорит правду. По крайней мере, свою правду.
— Род наш, ваше благородие, Рокотовых… и так-то не самый сильный был, а нонче и вовсе… на краю погибели, — продолжал Борисыч. — Казна пустая, разволокли всё, что не приколочено, душегубы проклятые. Земли наши лучшие оттяпали, сволочи. А воины… кто костьми полёг рядом с батюшкой, а кто уцелел — так те хуже баб перепуганных…
Он тяжело вздохнул.
— И вы, ваше благородие… в той же стычке были… Голову вам крепко приложило, да бочину распороли… Думали уж, не выживете. Чудом Единый вас спас… Чудом…