UR.ANUS
Если бы Пушкин…
вернуться

Сарнов Бенедикт Михайлович

Шрифт:

Но все эти планы, все расчеты, мечты и надежды Вавиловой в одночасье, даже в одну короткую секунду были перечеркнуты внезапно налетевшим на нее и захватившим ее душевным порывом. И тут, уже в самом конце рассказа, перед самым драматическим его финалом, ради которого, собственно, весь рассказ и был написан, Гроссман еще раз изменяет раз и навсегда избранному им «чеховскому» принципу последовательного изложения событий. В повествование вдруг врывается еще одна ретроспекция. Еще одна картина из прошлого.

Картина эта, вдруг возникшая в памяти Вавиловой и повлекшая за собой внезапную перемену всех ее жизненных планов, сейчас предстанет перед вами. Но я начну цитату чуть раньше, чтобы вы увидели, что буквально за секунду до того, как картина эта всплыла перед ее глазами, ничто, решительно ничто не предвещало такого крутого перелома в сознании — и судьбе — героини рассказа:

Разрывы пугали ее, ей казалось, что они разбудят Алешу, и она отмахивалась от свиста снарядов, как от мух.

— Ну вас, ну вас, — пела она над люлькой, — вы разбудите Алешу.

Она старалась ни о чем не думать в это время. Ведь было решено: через месяц либо придут большевики, либо они пойдут к ним через фронт.

— Ничего не понимаю, — сказал Магазаник, — посмотрите-ка.

По широкой пустой улице, в сторону переезда, откуда должны были прийти поляки, шел отряд курсантов. Они были одеты в белые холщовые брюки и гимнастерки.

«Пусть красное знамя собой означает идею рабочего люда», — протяжно и как будто печально пели они.

Они шли в сторону поляков.

Почему? Зачем?

Вавилова смотрела на них. И вдруг ей вспомнилось: громадная московская площадь, несколько тысяч рабочих-добровольцев, идущих на фронт, сгрудились вокруг наскоро сколоченного деревянного помоста. Лысый человек, размахивая кепкой, говорил им речь. Вавилова стояла совсем близко от него.

Она так волновалась, что не могла разобрать половины тех слов, которые говорил человек ясным, слегка картавым голосом. Стоявшие рядом с ней люди слушали, тяжело дыша. Старик в ватнике отчего-то плакал.

Что с ней происходило на площади, в Москве, она не знала. Когда-то ночью она хотела рассказать об этом тому, молчаливому. Ей казалось, что он поймет. Но у нее ничего не вышло. А когда они шли с Театральной площади на Брянский вокзал, они пели вот эту песню.

И, глядя на лица поющих курсантов, она снова испытала то, что пережила два года назад.

Магазаники видели, как по улице вслед курсантам бежала женщина в папахе и шинели, на ходу закладывая обойму в большой тусклый маузер.

Магазаник, глядя ей вслед, произнес:

— Вот такие люди были когда-то в Бунде. Это настоящие люди, Бэйла. А мы разве люди? Мы навоз.

Казалось бы — это всё. Можно ставить точку. Притча закончена.

Но то-то и дело, что рассказ, о котором идет речь, лишь при очень беглом, поверхностном прочтении может сойти за притчу. Под тем слоем его содержания, который лежит на поверхности и к которому — пока! — целиком свелся мой пересказ составляющих его событий, лежит второй слой, не только не совпадающий с первым, но даже вступающий с ним в спор, в жестокое и непримиримое противоречие.

Контрапункт

Внезапный порыв, толкнувший Вавилову на подвиг, на самопожертвование (именно так, как будто, хоть и не произнося этих красивых слов, воспринимает ее поступок не только Магазаник, но и сам автор рассказа), высок и прекрасен. Соглашаясь остаться в Бердичеве, она думала, что ей предстоит пережить — переждать! — временное (конечно, временное, в этом у нее не было никаких сомнений) отступление ее отряда. И вдруг оказалось, что отряд не отступает, а движется в ту сторону, откуда в город должны войти враги. Курсанты, поющие свою протяжную и печальную песню, готовятся вступить в бой. Вероятно, в последний свой бой. И осознав это, она почувствовала, что в эту смертельную, гибельную для них минуту она должна быть с ними.

Да, пожалуй, иначе как подвигом самопожертвования этот порыв Вавиловой не назовешь. Но читателю, только что прочитавшему рассказ, трудно отрешиться от мысли, что, подчиняясь этому высокому порыву, Вавилова приносит ему в жертву не только свою жизнь.

Магазаник не кривил душой, он был искренен, произнося свою патетическую реплику: «Это настоящие люди, Бэйла. А мы разве люди? Мы навоз». Но что-то мешает нам согласиться с этим выводом. Не только с отрицающей, уничижительной («мы навоз»), но и с утверждающей его частью («это настоящие люди»).

Говоря проще, мы не только сочувствуем Вавиловой, не только восхищаемся (если восхищаемся) ее поступком, но и ужасаемся ему. Что-то в этом ее поступке нас если и не отвращает, то, во всяком случае, настораживает и даже отталкивает. И отталкивание это, душевное наше сопротивление восторженной реплике Магазаника проистекает не только из сегодняшнего нашего восприятия тех далеких событий. Оно подсказано, внушено нам автором, самим текстом его рассказа.

Мир, в котором живут Магазаник и его жена Бэйла, умеющие только дрожать, отстаивая свое жалкое существование, да рожать детей, этот тусклый и жалкий «обывательский мирок» не только не разоблачается автором как нечто низменное в сравнении с миром высоких и героических идей, в котором живет Вавилова. Он по-своему даже возвеличивается, противопоставляется ему как вечное — временному.

— Я очень извиняюсь, — решительно сказала Бэйла, — но вы, кажется, беременны.

И Бэйла, всплескивая руками, смеясь и причитая, принялась хлопотать вокруг нее.

— Дети, — говорила она, — дети, разве вы знаете, что это за несчастье, — и она тискала и топила на своей груди самого маленького Тутера. — Это такое горе, это такое несчастье, это такие хлопоты. Каждый день они хотят кушать, и не проходит недели, чтобы у этого не было сыпи, а у того лихорадки или нарыва…

Она гладила голову маленькой Сони.

— И все они живут у меня, ни один не сдохнет.

Оказалось, что Вавилова ничего не знала, ничего не умела… Она сразу подчинилась великому знанию Бэйлы. Она слушала, задавала вопросы, и Бэйла, смеясь от удовольствия, что комиссарша ничего не знает, рассказывала ей обо всем.

Как кормить, купать, присыпать младенца, что надо делать, чтобы он ночью не кричал, сколько нужно иметь пеленок и распашонок, как новорожденные заходятся от крика, синеют, и, кажется, вот-вот сердце разорвется от страха, что дитё умрет, как лечить поносы, отчего бывает почесуха, как вдруг ложечка начинает стучать во рту и по этому можно узнать, что режутся зубки.

На словах Бэйла проклинает эту свою вечную каторгу: «Дети — это такое горе, это такое несчастье!» Но при этом так и светится от счастья, прижимая к груди самого своего маленького и гладя головку дочери. Она вроде как жалуется: «И все они живут у меня, ни один не сдохнет!» — но тут же рассказывает, как сердце у нее «вот-вот разорвется от страха, что дитё умрет», когда ребенок заходится и синеет от крика.

Сложный мир со своими законами, обычаями, радостями и печалями.

Вавилова ничего не знала о нем. И Бэйла снисходительно, как старшая сестра, ввела ее в этот мир…

Вавилова слушала ее. Впервые за все время ее беременности ей встретился человек, который говорил об этой тяжелой случайной неприятности, постигшей ее, как о счастливом событии, которое будто бы было самым важным и нужным в жизни Вавиловой.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 126
  • 127
  • 128
  • 129
  • 130
  • 131
  • 132
  • 133
  • 134
  • 135
  • 136
  • ...

UR.ANUS - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • support@anus.bid