Шрифт:
В интерпретации Жолковского эти слова Ахматовой означают, что она — танк, который давит других!
С некоторыми из перечисленных Жолковским фактов ахматовской агрессии мы уже разобрались. Но и писатели, переставшие при ее появлении «катать шары», и В. Я. Виленкин, и Г. Л. Козловская, о которых речь шла выше, все-таки не были так-таки уж совсем раздавлены гусеницами этого «танка». «В других случаях, — говорит Жолковский, — попадание под ахматовский «танк» происходило более вплотную».
Присмотримся же поближе хоть к одному из этих кошмарных случаев. Одним из первых в перечне жертв, «попадание» которых под ахматовский «танк» происходило, как изящно выражается наш автор, «более вплотную», был Анатолий Найман. Вот как, — если верить Жолковскому, — он (сам Найман) об этом рассказывает:
Обреченность… излучавшая силу. Как и все, чьи первые визиты к ней я наблюдал потом, я… «вышел шатаясь», плохо соображая что к чему, что-то бормоча и мыча.
Читая такое и впрямь может показаться, что автор воспоминаний побывал у Медузы Горгоны.
Слегка нарушает это впечатление слово «обреченность». Непонятно, как обреченность может внушать силу? Да и вообще, причем тут обреченность? Для понимания того впечатления, которое вынес Анатолий Найман из первой своей встречи с Ахматовой, слово это, быть может, — главное, ключевое. Но Жолковскому это слово ничего не говорит. Более того — оно ему мешает. И оставляет он его, цитируя Наймана, лишь только потому, что ему для его целей нужны слова «излучавшая силу». Приводя же этот деепричастный оборот, никак нельзя было обойтись без существительного, раскрывающего, что в облике Ахматовой излучало эту самую силу.
Чтобы разобраться во всем этом, придется довольно далеко раздвинуть границы цитаты.
Вот как выглядит рассказ Анатолия Наймана в полном, — на самом деле далеко не полном, конечно, но, во всяком случае, его собственном — изложении, без изъятий и купюр, грубо извращающих смысл им рассказанного:
Я познакомился с Ахматовой осенью 1959-го, мне исполнилось 23 года. Были общие знакомые, повод нашелся. К тому времени я уже несколько лет писал стихи, мне хотелось, чтобы Ахматова услышала их. И мне хотелось, чтобы они ей понравились…
Женщина, открывшая мне дверь, и гостья, в эту минуту уходившая от нее, и седой улыбающийся господин, встретившийся в коридоре, и девушка, промелькнувшая в глубине квартиры, показались мне необыкновенными, необыкновенной внешности, носящей печать и тайну причастности к ее жизни.
Женщина, впустившая меня в квартиру, внесла блюдечко, на котором лежала одинокая вареная морковка, аккуратно очищенная и уже немного подсохлая. Может быть, такова была диета, может быть, просто желание Ахматовой, или следствие запущенного хозяйства, но для меня в этой морковке выразилось в ту минуту ее бесконечное равнодушие — к еде, к быту, чуть ли не аскетичность, и одновременно ее неухоженность, и даже бедность…
Бездомность, неустроенность, скитальчество. Готовность к утратам, пренебрежение к утратам, память о них. Неблагополучие, как бы само собой разумеющееся, не напоказ, но бьющее в глаза. Не культивируемое, неспутанные волосы, ненамеренное занашивание платья до дыр. Не поддельное — «три месяца уже не дают визу в Париж». Неблагополучие как норма жизни…
Ахматова говорила, что сколько она ни встречала людей, каждый запомнил 14 августа 1946 года, день постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», так же отчетливо, как день объявления войны. Это был первый послевоенный год, и меня отправили к родственникам в маленький латвийский город Лудзу (Люцин), подкормиться. Дом тетушки стоял на площади, прямо против него, через тротуар, располагалась деревянная трибуна, мимо которой по праздникам проходила демонстрация. Мне было 10 лет, я лежал на горячих от солнца крашеных досках трибуны и что-то читал, когда с газетой в руках появился двоюродный брат, рижанин, старшеклассник, и, изображая строгость, проговорил: «Что это у вас в Ленинграде за безобразие творится, распустились!» Я стал читать газету и даже в такой специфической подаче уловил пленительность и, как я сейчас бы сказал, драматизм, а потому и правду стихов, приведенных обрывками, почувствовал притягательность фигуры, в которую летели камни. И конечно же, у меня не было никаких сомнений в том, что после постановления Ахматова навеки сгинула.
Словом, идя на Красную Конницу, я ждал встречи с великой, несдавшейся, таинственной, легендарной женщиной, с Данте, с поэзией, с правдой и красотой — встречи, которой «не может быть», — и эта встреча случилась. Разочарования не было.
Неожиданной, но сразу же узнанной и слоено бы само собой разумеющейся, была обреченность во всем ее облике, словах, жестах, обреченность окончательная и признанная ею, так что уже излучавшая силу. Как и все, чьи первые визиты к ней я наблюдал потом, я, по позднейшему определению Марии Сергеевны Петровых, «вышел шатаясь», плохо соображая что к чему, бормоча и мыча. Я уходил, ошеломленный тем, что провел час в присутствии человека, с которым не то чтобы у меня не было никаких общих тем (ведь о чем-то мы этот час говорили), но и ни у кого на свете не может быть ничего общего. Я поймал себя на том, что мне уже не важно, понравились ей мои стихи или нет, а важно, что они ею просто услышаны.
Анатолий Найман. «Рассказы о Анне Ахматовой», М, 1989, стр. 5–13Я нарочно выделил слова, которые Жолковский даже в приведенном им жалком огрызке цитаты заменил тремя точками. Слова, как я уже сказал, ключевые для понимания не только того впечатления, которое вынес из своего визита к Ахматовой Анатолий Найман, но и для понимания чего-то очень важного, быть может, самого важного в тогдашнем облике Ахматовой. Недаром об этом, — разными словами, но с достаточной степенью определенности, — говорят все, общавшиеся с нею в те годы. Не исключая, разумеется, и тех, на чьи высказывания — изувеченные и вырванные из контекста — опирается Жолковский в своих построениях и выводах:
Вечером 13 мая мне позвонили от Ардовых: завтра приезжает Ахматова, а встретить ее некому. Утром четырнадцатого я отправилась на вокзал. Было ясно, солнечно, уже зелено. Я стою на перроне, передо мной медленно плывут вагоны, и в окне я вижу лицо Ахматовой. Оно поразило меня выражением какого-то гневного страдания. Будто ничего доброго не ждет она и от этого своего приезда. Ничего, кроме бед, не ждет и вполне к этому готова. «У меня только ТАК и бывает!» — часто слышала я от нее.
Оглушенная «шумом внутренней тревоги» (она любила эти пушкинские слова и часто их повторяла), Ахматова не видела ни перрона, ни людей и увидала меня лишь в тот момент, когда поезд остановился, и я подошла к окну вплотную. Лицо ее смягчилось, подобрело, а я подумала: «Неужели, неужели у нее всегда такое лицо, когда она одна?»
Наталия Ильина. «Дороги и судьбы», М., 1991, стр. 337Да, на людях она бывала и другой — надменной, царственной, капризной, избалованной, холодно светской. Но ведь это была — все та же защитная броня! Маска.
…Прямо не просила ни о чем. Позвонив мне по телефону, говорила: «Что у вас слышно?» А я немедленно начинала себя чувствовать виноватой.
Почему же? А потому, что мне было известно, как она любит поездки за город, на природу, и я понимала, что могла бы чаще доставлять ей эти невинные радости. За словами: «Что у вас слышно?» — мне чудились другие: «Куда вы исчезли? Почему не найдете времени покатать меня?»
Я становилась суетливо-говорливой, ибо ложь, как известно, многословна, а полуправда — тем более. Да вот, работаю, не поднимая головы. Пишу. Прикована к машинке, как каторжник к тачке! Ну, и там еще разные бытовые моменты… Однако скоро должно полегчать. Например, в среду. А что, если нам в среду поехать покататься, мэм? В ответ гордое: «Не знаю, что будет в среду. Звоните!» Трубка положена.
Я приезжаю за ней. Она меня ждет, она готова. В передней я помогаю ей надеть пальто, и вот, натягивая перчатки, она говорит тем, у кого в данный момент живет: «Если будут звонить, отвечайте, что я уехала кататься!» И несоответствие этих отдающих девятнадцатым веком слов с ее одеждой, бездомностью, чужой передней и тем, что нет ни ландо, ни кучера, а есть только я, которая не так уж охотно пожертвовала своим рабочим утром, чтобы везти ее «кататься», каждый раз пронзало меня жалостью.
Наталия Ильина. «Дороги и судьбы», М, 1991, стр. 363–364Вот какова на самом деле была эта мощная стальная броня, которая пошла на изготовление пресловутого ахматовского «танка».
«Я ему не Анна Андреевна!»
Статья в «Звезде» — не первая, которую Александр Жолковский посвятил разоблачению «ахматовского мифа». Годом раньше он опубликовал другую статью на ту же тему [4] .
Аргументация там — все та же, уже довольно хорошо нам знакомая, и в этом смысле публикация в венском альманахе мало что добавляет к статье «Звезды». Но материала, ставшего, так сказать, фундаментом для его концепции, там не в пример больше. Да и формулировки иногда отличаются большей определенностью. Так, например, отметив, что «Ахматова могла не только испытывать страх, но и внушать его», автор поясняет: «Иными словами, была не только жертвой параноической атмосферы, но и ее проводником и даже ее источником».
4
«Страх, тяжесть, мрамор. Из материалов к жизнетворческой биографии Ахматовой», «Wiener Slawisticher Almanach», Band 36,1995, стр. 119–154.