Шрифт:
Едва она перебралась в мой дворец, как потребовала себе алавастровую ванну и немедля ее получила. Мелхола завыла-заголосила и получила такую же.
И чего этим бабам нужно, часто дивился я вслух, впадая в супружеское раздражение, ну какого еще рожна им не хватает? Ответ — и ответ хороший, не хуже прочих — я получил от моей Авигеи, как-то под вечер заскочив к ней, чтобы передохнуть.
— Нужно совсем немногое, чтобы сделать нас счастливыми, — объяснила мне Авигея, — но больше, чем есть на земле и на небе, чтобы мы такими остались.
— Как это умно, Авигея, — сказал я. — Я навсегда сохраню великую, великую благодарность к тебе за твое разумение и доброту. А тебе не нужна алавастровая ванна?
— Нет, Давид, спасибо, мне и моей вполне хватает.
— Ты ведь никогда ничего не просишь, верно?
— У меня есть все, что нужно для счастья.
— Значит, ты исключение из рода женского, который только что так хорошо описала?
Авигея вновь улыбается.
— Возможно, я исключение.
— Неужели тебе ничего не нужно, сокровище мое? Нет, правда, Авигея, я бы с радостью подарил тебе что-нибудь.
Авигея качает головой:
— Правда, Давид, ничего. Чаша моя преисполнена.
— Какие благозвучные, редкостно благозвучные слова, Авигея. Я навсегда их запомню.
Теперь Вирсавии благоугодно, чтобы в ее покои перетащили мои огромные, пышные подушки из кож бараньих и барсучьих, красных и синих. Соломон, вслух размышляет она, отдаст их ей, когда станет царем. Соломон, радостно напоминаю я ей, никогда царем не станет.
— А что, если Адония умрет? — загадывает она.
— Не смей, — впиваясь в нее проницательным взглядом, остерегаю я, — не смей даже на миг задумываться о такой возможности. С какой это стати Адония умрет?
— Как мне всегда хотелось иметь кожу вроде твоей, — отвечает она — Ависаге. — Моя никогда не была такой шелковистой и гладкой. Я бы и сейчас все отдала, чтобы стать смуглянкой.
— А я отдала бы все за твою белую кожу, — искренне заверяет ее Ависага. — Моя-то потемнела от солнца.
Ависага смугла, но мила, и ей очень важно, чтобы мы знали — она смугла лишь оттого, что солнце заглядывалось на нее.
— Так загар и не сошел.
Если не считать персидского ковра в моей столовой, про который Вирсавии ведомо, какой он дорогой, да голубовато-зеленого с умброй гобелена, на котором изображены две четы охряных херувимчиков, соприкасающихся распростертыми крыльями, все в моих покоях не дотягивает до высоких Вирсавиных стандартов, даром что косяки у моих дверей из масличного дерева. Впрочем, масличного дерева Вирсавия не любит. Кровать у меня, сколько помню, яблоневая. Адония с Соломоном уже и теперь возлежат на ложах из слоновой кости и нежатся на постелях своих. Вирсавии тоже хочется возлежать на ложе из слоновой кости и нежиться. Сами слышали, как она разговаривает, эта манда. «Какую элегию?» И отлично же знает — какую. Такова ее гнусненькая, эгоистичная манера поддразнивать меня. С зоркостью интриганки она примечает, что моя сунамитяночка Ависага по-прежнему носит разноцветное девичье платье. Адония тоже это приметил. Вот такую же яркую, свободную одежду любила и девственная моя дочь Фамарь, сестра Авессалома, желанная, обманутая, взятая силой, облитая презрением, отвергнутая.
В девственности Ависаги присутствует глубокий смысл, и нравственный, и политический. Пока я не познал ее плотски, она остается скорее служанкой, чем наложницей, а стало быть, не попадает вместе с моим гаремом в собственность моего преемника как часть царского имущества. Входя в принадлежащую другому женщину, мужчина тем самым посягает на его властные прерогативы. Вам ведь известно, что сделал Авессалом пред солнцем с теми десятью наложницами, которых я оставил присматривать за порядком во дворце. Думаете, это оттого, что они были так уж красивы? В глазах, которые Адония выкатывает теперь на Ависагу, явственно сквозят прагматические соображения, связанные с его предвыборной кампанией. И предусмотрительная Вирсавия определенно подозревает, что я могу потворствовать их союзу.
— Ты еще имеешь возможность убраться отсюда, — наставляет она Ависагу прямо в моем присутствии, как будто я слепой, глухой и вообще отсутствую. — Пили его, изводи. Делай ему больно, когда причесываешь. Натыкайся на что ни попадя и все роняй. Я-то знаю, как довести его до белого каления. И не мойся ты каждый день. Суп подавай холодный. Постоянно выходи из себя. Ной побольше. Он и сдастся. Не повторяй моей ошибки. Снаружи куда лучше, чем здесь.
— Вот и я тебе то же самое твердил, — напоминаю я Вирсавии. — Да только ты меня не послушала.
— Почему ты меня не слушаешь? — наседает Вирсавия на Ависагу.
Сдержанно улыбаясь, моя служанка опускает лицо и качает головой. Робко взглядывает на меня блестящими глазами. Я — царь Давид. Пусть даже старый и дряхлый, я все равно остаюсь ее принцем. Она и вообразить не в состоянии, говорит Ависага, что может быть с кем-то другим, разве что по откровению свыше.
— Без откровения свыше, — уныло замечает Вирсавия, — народ необуздан.
— И что это, собственно, значит? — интересуюсь я.
Вирсавия признается, что и сама того не ведает.
— Так, думала вслух.
— Еще одна премудрость Соломонова?
— Яблоко от яблони недалеко падает.
— А вот и другая, которой я тоже никак в толк не возьму.
— Соломон то и дело повторяет это.
— Что яблоко от яблони недалеко падает? Но что это значит?
— Почему ты сам у него не спросишь?
— Куда ж ему еще падать? И далеко ли, по-твоему, падает груша?
— Соломон тебя полюбит, — уклоняясь от ответа, говорит Вирсавия Ависаге. — Он и сейчас о тебе очень высокого мнения.