Шрифт:
Я потерял сознание.
11
Странствование в мире теней — дело долгое, пути там мутны и неопределимы. Свет полоснул по глазам, словно взошедшее солнце, я не смог отстраниться. Поэтому закричал. Так мне показалось, но на самом деле то был слабый всхлип. Я был жалок и противен себе самому.
Долгий вздох, также похожий на всхлип, руки, осторожно касающиеся моего лица, легчайший поцелуй — и ливнем слезы, слезы, слезы…
— Очнулся! Святейшая Богоматерь, благословенна ты в женах… Мардж, дай ему пить, я не могу, я больше не могу!
Шорох платья, стук хлопнувшей двери, она бегом устремилась прочь — слез Маргарет Гордон Хепберн не должен видеть даже собственный сын, никто не должен лицезреть ее слабости, слышать звука рыданий. Мне сказали, она не плакала, увидев меня сразу после, там, во дворе.
Другая рука поднесла к губам кислое питье в ложке. Я покорно выпил, закрыл глаза. Свет свечи плыл за пеленой век огненным шаром и несколько мгновений спустя. Рот совсем пересох.
— Спасибо, Мардж.
— Благослови тебя Бог, Джон, ты жив, и это главное. Остальное не стоит благодарности. Не хочешь ли помолиться?
При этих кротких ее словах гнев так ярко полыхнул во мне, что я действительно ощутил себя живым:
— Зачем?!
Богу и впрямь следовало бы прийти ко мне чуть раньше, чем отец возненавидел меня. Когда, в какой момент жизни это случилось? Я не помнил. Однако гнев вернул не только жизнь, но и боль. Казалось, все тело составлено из кровоподтеков и ссадин.
— Меня спас не Бог, а брат.
— Грех так говорить. Господь привел Адама и умягчил сердце отца. Сильно болит?
Странный вопрос. Я попробовал пошевелить рукой, потянулся к лицу, но сестра перехватила мою ладонь, сжала:
— Нет, Джон, нет… — она почему-то смешалась. — Рано. Потом.
Что там такое у меня на лице, что она не хочет, чтобы я знал?
— Адам?
— Он справляется о тебе ежедневно. И Уилл…
— Что?
— Спрашивал, как ты.
— Надо же. Вот странность…
— Джон, какое же счастье, что ты жив!
Тогда мне так не казалось. Скорей уж я был убежден, что нет. Я не знал, чего мне ждать снаружи стен моей кельи теперь, когда так нелепо остался жив. Адам зашел незадолго до вечерни, прослышав, что я пришел в себя. Сел возле, протянул руку — и я прильнул к ней чистой от раны половиной лица. И мы молчали.
— Мне жаль… — сказал он наконец.
— Мне тоже. Того, что я остался жив.
Брат посмотрел на меня так, словно я богохульствовал:
— Никогда и не думай об этом. Все в руках Божьих, Джон, и ты нужен Ему живым. Мне жаль, что я подчинился отцу и ушел тогда, что вернулся так поздно. Мне жаль, что матери пришлось пережить это…
Я не видел, понятное дело, я лежал в жару от побоев и от нервной горячки в комнатке моей кормилицы в Восточной башне, но, говорят, гнев моей матери, проходящей по залам Хейлса, выжигал все живое на своем пути. Говорят, крик ее восходил над башней Горлэя, подобно вою семейной банши Гордонов, качался и падал в слух, словно ястреб на жаворонка. Она переносила пренебрежение и насмешки, которым отец подвергал меня, и легкие побои тоже, ибо считала их должными для воспитания настоящего мужчины, но убить меня она бы не позволила ему ни за что. Убить меня означало покуситься на ее единственное и священное библейское право — право женщины даровать жизнь, плодиться, размножаться, населять край Господень. Пожалуй, тогда во мне последний раз — или первый, если считать во взрослой жизни — шевельнулось теплое чувство к матери. Взрослым я уже ощущал ее не как родившую меня женщину, а как равноправного союзника. Интересно, что потом, уже после смерти отца, после Флоддена, среди всей этой своры Хепбернов и она смотрела на меня так же.
Вот так и случилось, что мы — я и леди-мать — пропустили свадьбу нашей дорогой Джоанны, что было принято ею с должным пониманием. Проще говоря, только радость избавления от моей матери как от мачехи и переход в статус замужней дамы не позволили ей вопить от ярости в голос о своем унижении, о нарушении приличий, — не смущаясь присутствием короля. Десять дней мать не отходила от моей постели, а в день, когда я впервые открыл глаза, человек, который был прежде моим отцом, отбыл в Эдинбург, ни разу не зайдя проведать меня. Мать сохранила мне глаз, я даже не потерял в зрении, но шрам на левой скуле остался со мной на всю жизнь.
Хепберны — общественные животные. Явственней всего мы играем в самих себя пред лицом других. Нет публики — нет и азарта, нет блеска. Если бы братья избили меня не на глазах у отца, это стало бы рядовым происшествием. Если бы я дрался не на глазах у отца, если бы ставки не были столь высоки, моя рука была бы крепче. Если бы это случилось не в день свадебного турнира, не в присутствии короля — отец едва ли зашел бы так далеко, однако ему оказалась нестерпима сама мысль, что король видел его слабость. Его же слабостью был я. Проще было уничтожить меня, чем принять ее. И, наконец, если бы это все не произошло на глазах у Адама, я был бы лишен возможности писать эти строки.
Шотландия, Ист-Лотиан, замок Хейлс, февраль 1508 г.
Снег падал и падал, укрывая собой пространство двора, по которому взад-вперед сновали люди. Я видел все в черно-белом цвете. Там, где снег затаптывали башмаки слуг, он обращался в грязь. Примерно то же происходило и с моей жизнью. Прошло Рождество, минуло и Крещение, но ни освобождения, ни радости святые дни не принесли. Казалось, что вся моя радость осталась в прошлом. Кусок жизни выпал, как осколок из треснувшего кувшина, и вся сила ушла в этот пролом. Я не понимал, на каком я свете, что будет дальше.