Шрифт:
В глубине души я не очень-то удивился непреклонности Буки. У старика она в характере. Чего-то подобного я ведь с самого начала опасался. Единожды приняв решение и выразив его энергическим языком, Вудбери упрется на своем, и его не переубедишь никакими мольбами и доводами. Последнее слово оставалось за Уильямсом. Я направился к нему за советом. Уильямс начал разговор такими словами: - Насколько я понимаю, вы получили известия от Вудбери. Вы не похожи на гонца, несущего добрую весть. - Лучше прочтите письмо сами, - сказал я, - и сами судите. Уильямс взял письмо. После первых же двух абзацев лоб его собрался в морщинки. Затем он поджал губы и забарабанил пальцами по столу. Потом снова поднес письмо к глазам и стал вчитываться в каждое слово с беспримерным тщанием. - Ваш Вудбери - занятный тип, - сказал он.
– Я нимало не удивлен. - Как вы думаете, не попытаться ли еще разок? Может, к более щедрому предложению он отнесется иначе. С другой стороны, может, лучше принять его условия и признать его приоритет. - Нельзя, - сказал Уильямс.
– Как только мы это сделаем, вся КИТ окажется всеобщей собственностью. Мы сможем тогда запатентовать кое-что из новых мелочей, с которыми так носится Домингец, но об исключительном праве собственности на всю отрасль уже не придется мечтать. А если мы повысим первоначально предложенную сумму, то навряд ли из этого будет прок. В бытность свою мальчишкой, в захолустье, я встречал подобных людей среди охотников, лесорубов и мелких фермеров. От жизни им нужно немногое, но уж чем они дорожат, так это независимостью. Если такие идут на принцип, их сам дьявол с места не стронет. Я таких людей люблю, я их уважаю. Но я ведь стреляный воробей, в драку с ними не полезу. Не примет Вудбери нашего подношения - так не примет, и все тут. Придется с ним напрочь порвать, а свои интересы отстаивать как-нибудь иначе. Коль скоро открытия Вудбери невозможно запатентовать как нашу нераздельную собственность, надо поскорее упрочить наши правовые позиции. Нельзя же, чтобы конкурент отыскал у нас в доспехах щелочку и отправился за правами на целую отрасль техники прямехонько к Вудбери. Я не боюсь, что Вудбери вздумает строить нам опасные козни. Он уже утвердил свою независимость. Того-то ему и надо. Теперь когда он изложил свою позицию, его меньше всего волнует, как бы превратить ее в деньги. Меня другое беспокоит: как бы конкурирующая фирма не пронюхала лишнего, ведь слухи-то ходят разные. Чего доброго, вооружится такая фирма именем Вудбери, как кнутом, и начнет нас стегать. Если мы этого дождемся и нас потянут в суд, то потом этого за всю жизнь не расхлебать. - Да, по-моему - тоже, - сказал я.
– Кажется, наша карта бита. А я-то верил, что втягиваю вас в удачную авантюру. Но теперь вроде бы ничего не попишешь. - То есть как "ничего не попишешь"?
– возмутился Уильямс.
– Надо пошевеливаться, да поживее. Мы ускорим продвижение патентов Домингеца в патентном бюро. Каммингс там все ходы и выходы знает, а у меня большие связи в Вашингтоне. Потом придется пропустить через суды какое-нибудь высосанное из пальца дело и добиться решения в нашу пользу. Этот старый трюк сплошь и рядом осуществляется путем так называемой "дружеской тяжбы". Две стороны затевают гражданский процесс не ради того, чтобы содрать друг с друга шкуру, а с целью установить правовой статут спорного вопроса. Вот и мы так поступим. Только не будем трубить о том, что тяжба - дружеская. Здесь главное - чтобы нам со всей видимой серьезностью предъявила иск фирма, с которой у нас нет явных связей. Выглядеть все должно так, словно они, бросив в бой все резервы, воюют с нами не на жизнь, а на смерть. Мы заручимся услугами лучших адвокатов и квалифицированнейших экспертов. А фирма-истец пригласит второсортных. Я уж и фирму подходящую присмотрел: "Норт-Уэст Энджиниринг". Вы ведь знаете, мы пользуемся изготовляемыми ею деталями. Мы у них - крупнейший заказчик. Для них жизненно важно поддерживать с нами добрые отношения. А организационно у той фирмы нет с нами никакой связи. Мы запросто уговорим ее возбудить против нас полноценный, с виду взаправдашний иск. Приходите-ка ко мне недельки через две. Сообщу вам, как двигается дело. Я приуныл. У меня не было оснований сомневаться в том что Уильямс распутает любой узел, но меня удручало, что он ничего не намерен сделать для Вудбери. В моих глазах для операции было только одно рационалистическое обоснование: надежда помочь старикану. Если бы я помог Вудбери, то у меня появилась бы внутренняя линия защиты: я, мол, сделал доброе дело, хоть действовал извилистыми, а порой и сомнительными путями. И не впервые. Положим, не совсем приятно творить добро сомнительными средствами. Тем не менее я давно примирился с фактом: подобный компромисс в духе Макиавелли составляет неотъемлемую часть реального мира, где я живу. Теперь же до меня дошла вопиющая подлость интриги, в которой я участвую. Перечитывая письмо Вудбери, я корчился от едва скрытого презрения в его тоне. Вудбери не стал наносить удар непосредственно по мне, своему другу. Однако старикан явно разгадал истинную подоплеку всей этой грязной истории. Лучше бы уж Бука чувствительнее ударил по мне своим острым пером, выказал по отношению ко мне лично всю ту агрессивность, на которую он способен. Тогда бы я считал себя вправе дать сдачи и в пылу потасовки отомстить за оскорбление своей персоны. Теперь же старикан обезоружил меня, вновь заверив в своей дружбе. Между строк письма притаилась жалость сильного, стоящего выше удач и неудач, к слабому, вынужденному идти на унизительный компромисс. Я сравнил себя с Вудбери, и сравнение оказалось не в мою пользу. Незадолго до того Уильямс обозвал меня чувствительным чертякой. Пусть стрелял он наугад, но попал в яблочко. Я и вправду был чувствителен, во всех смыслах слова. Я тонко ощущал жизненные факты, характеры людей и их побуждения. Меня больно ранили несправедливость и трагическая ирония судьбы. Поистине, я был чертякой - дьяволом-искусителем. Безрассудно играл на слабостях бедняги Домингеца. При всей легковесности своего характера, он не заслужил адовых мучений в безличных тисках большого бизнеса. Что же до Вудбери, то желание помочь ему выродилось у меня просто-напросто в никчемную наглость. Душа Вудбери укрыта непробиваемой броней принципиальности, он ничем не обязан моим самонадеянным попыткам сочетать добрый поступок с добрым бизнесом. От копания в себе самом меня отвлекали только раздумья о душевных терзаниях Олбрайта. Уильямс видел в Вудбери достойного противника. Олбрайта же возмущала мятежность старикана и то, как нахально он бросил вызов общепризнанным условностям. Дед Олбрайта заклеймил бы Вудбери как якобинца и левеллера. Сам же Олбрайт объявил Вудбери большевиком. Он негодовал на проявленное Вудбери неуважение к авторитетам. - Что?
– твердил он.
– Это жалкое ничтожество, этот простолюдин становится поперек пути великого прогресса? Да еще смеет огрызаться! Можно подумать, он - отец мироздания! - Не мне его осуждать, - сказал как-то Уильямс.
– Обладай я его мужеством, меня бы подмывало поступать точно так же. - Как вас понимать, Уильямс?
– сказал Олбрайт.
– Неужели вы потерпите, чтобы из-за наглости этого презренного субъекта наша фирма не осуществила своего предначертания? Иной раз у меня возникают сомнения в вашей привязанности к солидному добропорядочному предприятию. - Я начинал дровосеком в Андирондакских горах, да и теперь я удачливый дровосек, не более того, - отвечал Уильямс.
– Откровенно говоря, точно такими же дровосеками были ваши уважаемые предки, после того как причалил к американскому берегу "Мэйфлауэр", или как бишь там назывался доставивший их иммигрантский корабль семнадцатого века. Я оказался удачливым дровосеком отчасти благодаря собственной предприимчивости, но в гораздо большей степени - благодаря росту страны. А вы, дорогой сэр, всего-навсего удачливый дровосек в четвертом поколении. Я родился простым человеком и теперь люблю простых людей, если они не так просты, чтобы бояться отстаивать свои права. Но Вам нечего опасаться за свои капиталы. Деньги и преуспевание значат для меня не меньше, чем для вас... даже больше - ведь я-то знаю, каково без них. Если на пути у меня встанет Вудбери, я буду бороться с ним до тех пор, пока не положу на обе лопатки или же не сотру в порошок. Дай-то бог, чтоб до этого не дошло. Я легко становлюсь безжалостным. Вы тоже, хотя щепетильность не позволяет вам в этом сознаться. Но когда путь мне преграждает смельчак - а мистер Вудбери смел, - я охотно воздаю ему почести, прежде чем вступить с ним в единоборство. С тех пор основным моим занятием стала совместная с Каммингсом работа над деталями патентной заявки. Работа требовала неимоверных усилий, тщательно координируемых на различных уровнях. Я должен был дать Каммингсу общее представление о КИТ и ее перспективах. После этого мы могли вдвоем изучить состояние этой отрасли во времена, предшествовавшие теориям Вудбери. Приходилось внимательнейшим образом прочитывать каждую из статей Вудбери, выискивая как идеи, так и возможности практического их применения. Надо было просмотреть позднейшую литературу - не только узнать, что там есть, но, главным образом, удостовериться, чего именно там нет и что еще никем не присвоено. Так мы постепенно подошли к непосредственной нашей задаче оценке работ Уотмена и Домингеца. Конечно, вклад Уотмена можно было рассматривать просто лишь как часть истории вопроса, но ведь разница-то налицо. Уотмен - наш служащий. Да и помимо того, в конце-то концов, он ведь согласился передавать свои идеи Домингецу в той мере, какая удобна фирме. По этому поводу в нем еще не заглохла обида. Во всей этой эпопее на мою долю выпала задача двойного перевода. Я должен был общеупотребительным языком выражать технические идеи изобретений, чтобы Каммингс полностью постиг проблематику. Здесь Каммингс брал реванш за отсутствие технических познаний: он обладал бережно взлелеянной способностью мгновенно схватывать новую ситуацию, если только она имела отношение к целям патентования. Второй ступенью перевода было облечение этих идей в язык патентных формул и их пунктов - язык, принятый в правовой охране патентов. Здесь Каммингс был мастаком, а я - понятливым неспециалистом. Вновь и вновь растолковывал мне Каммингс правовые последствия каждой фразы. Пункты формул составлялись по возможности шире, с тем расчетом, чтобы их можно было распространить на новые изобретения, даже те, которые пока находятся в стадии замысла. Но если пункты носят слишком общий характер, если они не подкреплены описаниями конкретных устройств, то их, скорее всего, вычеркнут. Таким образом, патентная заявка выполняет не только позитивную, но и негативную функцию. Важно очертить конкретные права, на основе которых "Уильямс контролс" будет взимать дань с конкурентов. Не менее важно помешать тому, чтобы эти конкуренты прыгали через нашу голову и, патентуя другие пункты, посягали на те же права. Удачно составленные патентные формулы конкурентов могут привести к тому, что конкурентам и понесут дань за новые изобретения, пусть даже эти изобретения сделаны у нас. Приходится вести подробнейшую датированную документацию, чтобы иметь возможность в любую секунду доказать наш приоритет. Эти предварительные мероприятия тянулись несколько лет, и лишь тогда нам были выданы патенты. Кроме того, во второй половине подготовительного периода мы с Каммингсом закладывали фундамент для последующей патентной тяжбы. Но Каммингс ни разу в жизни не выступал в суде, а потому мы сотрудничали с неким мистером Картрайтом, на счету которого числилось немало выигранных патентных дел; он постоянно обслуживал фирму "Уильямс контролс" по договору. Высокий и грузноватый, он отличался низким звучным голосом и жреческими манерами, столь благосклонно принимаемыми судьями. Картрайт пользовался доброй славой и был превосходно осведомлен о том, у кого из них какие хобби и слабости. - Постараемся заручить судью Помроя, - сказал он.
– Помрой - член Окружного апелляционного суда по округу Уэст-Сентрал. Нетрудно догадаться, что первичный процесс подпадает под его юрисдикцию. Конечно, первые шаги будут предприняты в районном суде. Мы уж позаботимся, чтобы предварительное слушание дела было там чистой формальностью. А потом, вне всякого сомнения, добьемся того, что решающие действия будут разворачиваться в юрисдикции судьи Помроя. Некоторым судьям доставляет удовольствие поддерживать притязания мелких истцов. Помрой не из их числа. Ему импонируют крупные фирмы, и его послужной список - наглядное тому подтверждение. Смею заверить, я знаю, какой к нему нужен подход. Здесь важнее всего правильно подобрать экспертов. Опытом судебной экспертизы располагают многие, многие давали заключения судье Помрою. По-видимому, наибольшее впечатление производит на него профессор Эванс из Средне-Западного технологического института. Лучше всего - поставить на Эванса. Он первоклассный судебный эксперт. Сложная это штука - быть судебным экспертом. Мало знать предмет, по которому даешь заключение. Надо еще и предвидеть каверзные вопросы, прежде чем они заданы, чтобы тебя не сбили с толку при первом же перекрестном допросе. Нужна уверенность. Неуверенный ответ служит противной стороне приглашением копнуть поглубже и постараться запутать тебя. За Эванса могу поручиться, он выступает уверенно. Вот уж двадцать пять лет как его регулярно приглашают судебным экспертом. Одно это доказывает, что он знает свое ремесло. Судебному эксперту никто не выплатит гонораров, если он не знает досконально, какие показания угодны нанимателю, и не готов давать их без малейших колебаний. Того, кто колеблется или выказывает признаки угрызений совести, никогда не пригласят вторично. Вот и все по нашей стороне процесса. Мне сообщили, что фактически процесс будет дружеским. Незачем разглашать это обстоятельство. Мы многого достигаем, регулируя тактику противной стороны - "Норт-Уэст Энджиниринг", если не ошибаюсь. Важно, чтобы она правильно выбрала адвоката, то есть правильно с нашей точки зрения. Нам нужен человек, который взялся бы за дело серьезно и увлеченно. Нужно, чтобы он вложил в процесс все свои силы. Нужно, даже, чтобы сил этих было порядочно. Пусть только их не будет чересчур много, пусть не превосходят наших. То же самое относится и к экспертам противной стороны. Эксперт, готовый подыгрывать нам за деньги, бесполезен, а если судья разгадает его игру, - даже опасен для нас. Ни к чему нам и какой-нибудь старый осел, многократно терпевший поражение в судах и теперь безнадежно дискредитированный. Нет, нам нужен молодой человек, завоевывающий себе репутацию, новичок в судебно-экспертных игрищах. Пусть он будет совестлив и боится заявить что-нибудь такое, в чем сам не убежден. А там пусть противная сторона пустится во все тяжкие. Все равно, мне кажется, наша возьмет. Есть у вас на примете подходящая кандидатура? Каммингс обратился ко мне. - Это ведь по вашей части, Джеймс. Вы лучше меня знаете способных молодых инженеров. Можете ли вы кого-нибудь рекомендовать? - Дайте сообразить, - сказал я.
– Да, кажется, могу. В Дикси-технологическом есть такой Остин. Слишком хорош для своего института. Недолго там пробудет. Юнец многообещающий, но чересчур уж рьян. Воображает себя карающим ангелом с мечом в деснице. А дело достаточно эффектное и романтическое, будет импонировать его высшим идеалам. Я изыщу способ нанять его. - Предоставьте это мне, - вызвался Каммингс.
– Навряд ли здесь возникнут затруднения. Давайте устроим очередное совещание через месяц, идет? Отлично, значит, договорились. Судебно-экспертные игрища не были мне в новинку, но всегда возбуждали во мне одни и те же эмоции. Какой абсурд! В свидетели, чей долг - говорить только правду, берут наемного гладиатора от юриспруденции! Разумеется, человека не привлечешь к ответственности за дачу ложных показаний на том единственном основании, что он неверно изложил свое мнение. Никому не возбраняется время от времени менять свои мнения, и потом, кто же докажет, что в ту минуту, когда человек что-то утверждает, его утверждения не являются его мнением? Не сопоставлять же их с другими, высказанными в другое время, когда ему не возбранялось придерживаться иного мнения. И все же... жалкое это зрелище. Если эксперт оказывается непокладистым и дает заключения, неблагоприятные для нанимателя, то тут и конец судебной карьере этого эксперта. Репутация его будет навеки подмочена, служебные возможности заметно сузятся. Я шел на то, чтобы игнорировать хитроумие и даже нечестность всех этих махинаций. Промышленность - та же драка: будешь блюсти этический кодекс строже, чем блюдет его противник, - тебя искалечат. И все же это не по мне. Я не против лжеца; я против того, кто лжет самому себе. Напыщенность, показные добродетельность и благопристойность сих добропорядочных джентльменов стоят мне поперек горла. Тоже мне еще, эксперты! В средневековом судопроизводстве был для них более подходящий термин. Их называли компургаторами. Помнится, Блэкстон определяет компургацию следующим образом: "Определение или упорядочение репутации клятвенными показаниями со стороны; очищение от обвинения, после того как человек, обязавшийся доказать свою правоту, приводит в суд одиннадцать соседей и приносит присягу в том, что ничего не должен истцу, а затем одиннадцать его соседей, так называемые компургаторы, клятвенно заверяют суд в том, что они добросовестно верят в правдивость ответчика". Чем же действия современных судебных экспертов отличаются от действий компургаторов, кроме того, что у первых не хватает порядочности и духовной честности осознать свою роль? Теперь, когда правовые проблемы, связанные с патентами Домингеца, благополучно перелегли на чужие плечи, я был волен сосредоточиться на деле, более близком моему сердцу, а именно - на возмещении морального ущерба Вудбери. Попытки закрепить за ним какие-то материальные блага потерпели крах и стали отныне бессмысленны. Зато старикан неравнодушен к почету, к признанию со стороны собратьев по профессии. Все чаще американские конструкторы произносили его имя. Он приобрел известность как исследователь, который, хоть и пишет малопонятные статьи, наметил подход к новым важным идеям. Мне показалось нетрудным уважить его, наградив Фултоновой медалью Колумбийского института инженеров-кораблестроителей. Я приналег. Начал прощупывать коллег. Положение мое исключительно благоприятствовало затее, так как меня совсем недавно избрали почетным членом ученого совета этого института. Ответы я получал самые разнообразные. Кое-кто проявил к Вудбери откровенную враждебность. В основном конструкторы, пострадавшие от его сварливости. Многие оказались равнодушными. В большинстве случаев те, кому не приходилось слышать его фамилию. Но все же подобралась крепкая группа людей, которые высоко ценили Вудбери, - кто под впечатлением его трудов, кто под влиянием пропаганды Паттерсона. Проанализировав собранные ответы, я решил, что есть прочная база для развертывания кампании. Тогда я посвятил себя задаче искупления грехов. На первых двух собраниях члены института не проявили особой уступчивости. Но обошлось без бурных дискуссий. Оказалось, что на эту медаль есть и другие претенденты. Но я был преисполнен решимости, и в конце концов моя настойчивость себя оправдала. Года через полтора я с удовлетворением узнал, что Колумбийский институт инженеров-кораблестроителей присудил Седрику Вудбери Фултонову золотую медаль и денежную премию - 1000 долларов. Переслать Вудбери то и другое должен был я как секретарь ученого совета. Этот приятный долг я предпочел выполнить лично. После изнурительной двухлетней работы поездка в Европу манила меня как желанный отдых. Прежде всего я собирался навестить Вудбери, а уж потом совершить турне по некогда любимым уголкам континентальной Европы. Однако на письмо, в котором я предлагал уточнить дату нашей встречи, Вудбери ответил просьбой отложить наше свидание на месяц или два, так как он еще не оправился после болезни. Соответственно, свой визит к нему я перенес с мая на август, а промежуток заполнил путешествиями. В Париж мне переслали скопившуюся корреспонденцию. Было и письмо от Уильямса. Вот что он писал:
Дорогой Джеймс! Закончилась историческая тяжба "Норт-Уэст Энджиниринг" с "Уильямс контролс". Мы победили с триумфом. Помрой выдал чертовски приятное решение, утвердив нас законными владельцами изобретений Домингеца. Я переговорил с Картрайтом насчет того, не подбить ли нам дружественного противника обжаловать решение в Верховном суде, но это - дорогое удовольствие, и Картрайт считает его излишним. Эванс вел себя молодцом. Умел подчеркнуть именно то, что придает нашим притязаниям наибольшую убедительность. Когда ему приходилось капельку покривить душой против фактов, он высказывался четко и ясно. Старый боевой конь! Никто бы не угадал, по каким пунктам он чувствовал себя на зыбкой почве. Мы сделали удачный выбор, порекомендовав "Норт-Уэст" остановиться на Остине. Дело свое он знает и внушил судье впечатление, что он - честный человек (каков Остин и есть). Если по тому или иному вопросу у него возникали сомнения, он добросовестно формулировал ответы так, чтобы выразить именно то, в чем уверен, - ни больше, ни меньше. В результате судья Помрой как нельзя лучше понял, по каким вопросам Остин не испытывает особой уверенности. Вынося решение, он сравнил ответы Остина с четкими показаниями Эванса не в пользу первого. Все складывалось к лучшему, процесс вовсе не смахивал на инсценировку. Навряд ли профессора Остина станут отныне наперебой приглашать в качестве эксперта. Надеюсь, поездка у Вас приятная, а Ваша встреча с Вудбери закончилась ко всеобщему удовлетворению. В конторе Вас поджидает уйма работы. Уотмен ждет не дождется Вашего возвращения. С наилучшими пожеланиями, искренне Ваш Мордкей Уильямс.
И вот подоспела пора ехать к Вудбери. Его коттедж я разыскал на глухой окраинной улочке Борнемута. Сам Борнемут представляет собой фешенебельный городок для "высшего среднего" класса населения, городок отставных чиновников да полковников индийской армии. Но даже фешенебельные курьеры и фешенебельные жители нуждаются в обслуживании, а обслуживанием занимаются рабочие и ремесленники, и обслуживающему персоналу надо где-то жить. Коттедж Вудбери находился в рабочем районе, на задворках, почти за пределами городка, вдалеке от заманчивых кварталов, расположенных вдоль пляжей и на берегу моря. Этому каменному домишке неисчислимое множество ремонтов и перестроек придали неказистый вид. Вудбери вышел встретить меня на порог. Он сильно постарел, поседел и ссутулился, но в нем сохранилась еще прежняя птичья настороженность, так впечатлившая меня при первой нашей встрече. Глухота его тоже прогрессировала, поэтому завязать с ним разговор было нелегко. На нем был чистенький, хоть и заношенный, костюм; жил он в полнейшем одиночестве. - Вплоть до прошлого года ко мне ходила уборщица, но она разболелась и перестала убираться у чужих. Я пытался найти другую. Оказалось, это слишком дорого, теперь все по дому я делаю сам. Отсюда далековато до бакалейщика, и мне трудно приходилось с припасами. Но вот Билл Томас водит грузовик отсюда в Лондон и обратно. Каждое утро в восемь часов он проезжает мимо меня. Я с ним договорился: он доставляет мне молоко и продукты, вот мне и не приходится слишком уж часто вылезать из дому. А впрочем, вы не для того приехали, чтобы болтать о том, как организован мой быт. И навряд ли вы вновь приметесь улещивать меня, убеждая стушеваться ради мистера Домингеца и душевного покоя великой фирмы "Уильямс контролс". Вы слишком хорошо меня знаете, чтобы еще раз приняться за эти шуточки. Так зачем же вы сюда пожаловали? Только не говорите, что приехали просто от нечего делать или ради моих прекрасных глаз. - Вы совершенно правы, - сказал я.
– Мой приезд не бесцелен. Колумбийский судостроительный институт поручил мне как своему представителю посетить вас и лично вручить вам Фултонову медаль за выдающийся вклад в судостроительную технику. Я извлек сафьяновую коробочку и показал медаль, сияющую на фоне малинового бархата. - Вот она, - сказал я.
– Для нумизмата не бог весть что, но и не так уж скверна. А главное - свидетельствует, каким почетом пользуетесь вы у конструкторов по нашу сторону океана. Одновременно вручается денежное вознаграждение в сумме 1000 долларов. Держите. - Погодите, - возразил Вудбери.
– Боюсь я американцев, даже дары приносящих. Что вы затеваете? Я-то думал, у вас хватит ума не соблазнять меня больше никакими предложениями, кроме как предложением признать меня единственным изобретателем аппаратуры, которую, к большей выгоде Домингеца, вы приписываете ему. Едва ли вы намерены принять мои условия и признать подлинные факты. Ведь тогда весь миленький заговор рухнул бы как карточный домик. Вы бы лишились всех прав, обманно заполученных с таким трудом. Но вы норовите откупиться от суда своей совести. Хотите одновременно быть подсудимым-взяткодателем и судьей-взяточником. И хотите, чтобы я помог вам протолкнуть эту сомнительную сделку. Нет, не выйдет. Придется вам реабилитироваться перед самим собой без моего участия. - Но, мистер Вудбери, - взмолился я, - я ведь не утверждаю, что у меня руки чисты, и не прошу, чтобы вы одобряли все требования большого бизнеса. Но зачем же наказывать истинных своих друзей? В Колумбийском институте высоко ценят ваши труды. Там хотят вас почтить. Как организация институт абсолютно не причастен к переговорам или, согласен, интригам вокруг ваших изобретений по КИТ. Да и из отдельных его членов мало кто принимал в этих интригах участие как частное лицо. Я же здесь выступаю всего лишь как агент и представитель института. Справедливо ли это, мистер Вудбери, срывать на неповинных людях возмущение, которое вызывают в вас компромиссы других людей? Негодование ваше вполне понятно, но вы - слишком незаурядный человек, чтобы из-за него лишаться чувства справедливости. Я чуть на плакал. - Мистер Вудбери, - продолжал я, - нисколько не осуждаю вас за то, что вы возмущены историей с Домингецом. Историю эту инспирировал в основном я сам, и мне за себя стыдно. Вина моя не умалится от того, что я стану уверять, что поступил бы иначе, если бы на меня со всех сторон не напирал мир бизнеса. В этот мир я окунулся по доброй воле. Будь я похож на вас, руководи мною только одна цель, исключающая все прочие мелкие цели, - я бы наверняка не замарался в такой грязной луже. Я не ищу себе оправданий, но умоляю о том, чтобы вы меня поняли. Далеко не все приучены к трудностям так, как вы. В своей жизни вы приносили немало жертв, но, благодаря вашему спартанскому воспитанию, вам эти жертвы не стоили таких мучений, как другим. Меня, например, воспитывали в сравнительном довольстве. Лишаясь привычного довольства, я каждый раз испытывал неподдельное страдание. Я старался достигнуть компромисса с миром - быть может, даже в меньшей степени, чем большинство окружающих. Довольно долго я думал, что это мне удается. Теперь понимаю, что потерпел фиаско. Мои сослуживцы в фирме решили сделать ход конем. Приняв в этом участие и даже в какой-то мере дав толчок, я не вправе отзываться о своих сослуживцах свысока. Сам размах затеи выбил почву у меня из-под ног. Правда, посещали меня сомнения насчет того, примиритесь ли вы с чем-то таким, что умаляет ваш непревзойденный вклад в новые изобретения. Поистине, я надеялся, что возможен будет какой-то компромисс - для вашего же блага. Вероятно, я заблуждался. Не смею испрашивать прощения. Но прошу вас: не распространяйте свое презрение на ни в чем не повинных людей. Я не могу рассчитывать на дальнейшую вашу дружбу. Но умоляю, в память об уважении, которое я к вам питаю и всегда буду питать, не отвергайте этой почести! Не превращайте свой праведный гнев на меня в кнут, которым вы стегаете других! Вудбери задумался. - Боюсь, я не все расслышал, - сказал он, наконец, - но главное, по-моему, понял. Не могу согласиться с вами полностью и отпустить грехи вашим друзьям из Колумбийского института. Многие из них были и остаются связаны с фирмой "Уильямс и Олбрайт". И еще большее их число охотно вступило бы в такую же связь, додумайся они до этого вовремя. Тем не менее я, пожалуй, приму медаль, не буду ставить ваших друзей в неловкое положение. Делаю я это не для них, а для вас. Вашего поступка я не прощаю. Считаю его предательским и всегда буду так считать. Зато я уважаю то раскаяние, с каким вы исповедались в грехах.
На обратном пути в Америку у меня было время обдумать сложившуюся ситуацию. Я мог ожидать от Вудбери приема похуже. У него было более чем достаточно причин вышвырнуть меня на улицу, во тьму и непогоду. Насколько я изучил вспыльчивость старикана, с его стороны это было бы логично. Но Бука не вычеркнул меня из числа своих друзей. Он даже всячески старался расположить меня к себе. При всем том его суровая критика заставила меня подвести кое-какие итоги. Пришлось мне признать, что моя позиция абсолютно несостоятельна. По-настоящему от великодушия Буки мне не стало легче. Если бы старикан дулся или кипятился (а у него, прямо скажем, были на то все основания), то я бы ответил злом на зло и всю свою несдержанность свалил бы на нестерпимое поведение Вудбери. Не позволив же себе ничего, кроме справедливого порицания, он вверг меня в адскую муку. Путь к душевному избавлению был мне отрезан. Я вынужден был признаться Вудбери, да и самому себе, что извинить меня, может быть, и можно, но уж оправдать - никак. По сравнению со мной Вудбери оказался не только лучшим ученым и лучшим конструктором, но и лучшим человеком. По прибытии в Нью-Йорк я доложился Уильямсу. Он всячески сочувствовал мне по поводу поездки. Он ведь всеми мерами содействовал хлопотам по присуждению медали Вудбери. Проникся искренней приязнью к старикану. С радостью бы подружился с ним, окажись расклад иным. Выходя из его кабинета, я столкнулся с Олбрайтом. - Я вами очень недоволен, - затарахтел тот.
– Только что прочел в "Нью-Йорк таймс", что вы ездили в Англию с целью вручить этому типу Вудбери - медаль Фултона. - Так и есть, - ответил я.
– Медаль единогласно присуждена ему Колумбийским институтом. Я там ученый секретарь, и обязанность вручить эту медаль выпала на меня. - У вас хватает дерзости, вернувшись, заявить мне в глаза, что вы действительно якшаетесь с врагом фирмы "Уильямс и Олбрайт"! Его наглые притязания и вызывающее пренебрежение уже втянули фирму в судебный процесс. Нас вынудили отстаивать свои права через суд. Я многое могу стерпеть, но только не отсутствие преданности у сотрудника. Я ничего не ответил. Иначе не сдержался бы и отбрил как следует. Значит, Олбрайт хочет меня уволить, вот как? Навряд ли Уильямс примет это со смирением. Не все будет так, как хочется Олбрайту. Я обрадовался перспективе хорошей драки, драки с нокаутами до тех пор, пока противник не изнеможет, - драки с человеком, восхищение которым не парализует мне рук. На другой день у меня на столе зазвонил телефон. - Уильямс говорит, - услышал я.
– Тут у меня только что побывал Олбрайт в ужасно расстроенных чувствах. Наплел мне с три короба бессвязного вздору насчет вашего неподчинения и нелойяльности. Хотелось бы выслушать и другую сторону. Призвав на помощь все свое самообладание, я подробно пересказал Уильямсу последний свой разговор с Олбрайтом. - Так я и думал, - подытожил Уильямс.
– Не спешите прибираться на письменном столе. Не все еще потеряно. Мы с Олбрайтом поговорим по душам. О результатах сообщу. Позвоните мне перед самым концом рабочего дня. Попозже я разузнал подробности по беспроволочному телеграфу конторских сплетников: "Входя, Олбрайт прямо кипел, - рассказывали мне.
– Я не знал, в чем там дело, но понимал: случилось нечто из ряда вон выходящее. А мистер Уильямс сохранял спокойствие. Он смолчал и позволил Олбрайту изобразить первую скрипку. Олбрайту от этого легче не стало. Он брызгал слюной, но не знал толком, что же говорить. А мистер Уильямс не стал ему подсказывать. Голос Олбрайта разносился по всей конторе. А мистер Уильямс, когда выйдет из себя, тоже не безмолвная статуя. "Джеймса надо уволить, - говорит Олбрайт.
– Этот иностранец никогда мне не нравился. Так я и думал, что со дня на день он сыграет с нами какую-нибудь мерзкую шутку. Сколько раз я вам твердил, Уильямс: в фирму следует брать добрых американцев из старинных семейств". И продолжает: "Вы спрашиваете, что такого натворил Джеймс. Что ж, отвечу. Тайком от нас съездил к Вудбери. Не знаю уж, какой заговор они там состряпали. Знаю только, что у Джеймса хватило дерзости вручить Вудбери Фултонову медаль от имени Колумбийского судостроительного института. Объединясь, Джеймс и Вудбери могут натворить немало бед. После такого поступка Джеймсу нельзя доверять". "Я был в курсе визита к Вудбери, - сказал на это мистер Уильямс, - и одобрял его. Джеймс заблаговременно выяснил, как я отнесусь к такому визиту, и получил мое разрешение. А что оставалось делать? Эту медаль открытым голосоваяим присудил Вудбери Колумбийский судостроительный институт, а Джеймс там - ученый секретарь. Да оно и к лучшему. То, что главный инженер фирмы "Уильямс и Олбрайт" занимает такое положение в Колумбийском институте, - большая честь для фирмы". "Не понимаю я вас, - не унимался Олбрайт.
– Как ученый секретарь института, Джеймс мог бы заморозить эту премию на корню. А если уж и официальное положение этого не позволило, мог бы выслать медаль почтой. Незачем было лично соваться к Вудбери и обделывать с ним бог весть какие тайные делишки. Я как видный акционер нашей фирмы и ее вице-президент требую немедленного увольнения Джеймса!" Мистер Уильямс взял еще тоном выше. Надо отдать ему должное, умеет он заорать, если по-настоящему разозлится. "Послушайте, Олбрайт, - говорит, - достаточно я от вас натерпелся. Мне уже давно хочется поставить вас на место. Джеймс обо всем со мной советуется, он первоклассный инженер, беззаветно предан интересам фирмы. Обойтись без него мы не можем, да и не собираемся без него обходиться. Джеймс находит, что по нашей вине Вудбери незаслуженно пострадал. Ну и я то же самое нахожу. Судостроительной техникой мы занимаемся не для поправки здоровья, и, если бизнес того требовал, я шуровал немилосердно. Таковы правила игры, и я в нее так играл. А безвозмездная мстительность - бессмыслица. Джеймс крайне недоволен тем, что мы не только стащили изобретения Вудбери из под носа у автора, но и впридачу посягнули на его доброе имя. Если я хоть что-то понимаю в характере Вудбери, первое он стерпит, а второе - никогда. Джеймс хотел хотя бы уважить старика. Я всецело присоединялся". "А если Джеймс за вашей спиной обделывал закулисные делишки?" - спросил Олбрайт. "Я знаю Джеймса, - ответил Уильямс.
– и этого достаточно. В делах фирмы он еще ни разу не предавал и не шел на попятный. А если не все наши дела ему по вкусу, то пусть он сам с собой разбирается. Может, и мне они не все по вкусу. Вы объяснили мне, мистер Олбрайт, чего не потерпите, а сейчас я вам тоже кое-что разъясню. Я не потерплю попытки уволить честного служащего только на том основании, что грязное дело, в котором он вынужден принять участие, тяжким грузом ложится на его беспокойную совесть. Джеймс рос вместе с фирмой. Собственно говоря, фирма и есть Джеймс да такие, как он. Это самое ценное наше достояние, вдесятеро ценнее верфей и заводов и неизмеримо ценнее, чем кое-кто из нашего руководства. Вы не впервые наушничаете мне на Джеймса, норовя от него избавиться. Довожу до вашего сведения: если мы от кого-то будем избавляться, то в первую очередь от вас. Вы неоднократно внушали мне, что сантименты в бизнесе неуместны. Согласен. Но лишь благодаря сантиментам да уважению к давно минувшей славе Олбрайтов вы так долго продержались в фирме. Несколькими годами раньше мне не под силу было бы вернуть внесенный вами капитал. Теперь же все коренным образом изменилось, и кресло ваше стоит дороже восседающего в нем человека. Теперь кризис миновал, новый капитал прямо ломится в фирму. Всем ведь известно о новых наших патентах и крупных заказах. За пределами фирмы на фамилию "Олбрайт" всем плевать с высокой колокольни. Джеймс нужен нам, да и мне он симпатичен. Вы мне не нужны и антипатичны. Хотите покинуть фирму - дверь не заперта. И капитал свой забирайте. Но только у вас кишка тонка. У нас вы получите на него больше процентов, чем получили бы, влезши в другую спекуляцию, а для Олбрайта. живущего в двадцатом веке, это немаловажно. Можете убираться на все четыре стороны или оставаться, как угодно. Уйдете - жалеть не станем, а останетесь - будете все делать так, как я говорю. А теперь выбирайте." Мистер Уильямс распахнул дверь кабинета. Олбрайт еще немножко побрызгал слюной. но насчет ухода из фирмы больше не заикался. Видно, понял, кто здесь хозяин. В дальнейшем за него, пожалуй, можно не переживать. Уильямс и прежде был в фирме заправилой, теперь же, после поражения Олбрайта, его незамутненное презрение стало еще неоспоримее. Фирма сохраняла название "Уильямс и Олбрайт", но все больше и больше функций ее отходило к "Уильямс контролс". Становилось ясно, что "Уильямс и Олбрайт" превратилась всего-навсего в филиал по судостроению. Новые патенты завоевали фирме ведущее положение в области управления зенитными орудиями, и наше влияние все шире и глубже проникало в оборонную промышленность многих стран, в том числе и нашей. Это позволило фирме "Уильямс контролс" на голову опередить в электронике всех остальных. Теперь мы на равных началах конкурировали с фирмами, которые освоили эту отрасль промышленности значительно раньше нас. Поскольку судостроение перестало быть в центре наших интересов, преимущества базы в Наррагансетском заливе сошли на нет. Мы занялись поиском участка поближе к Вашингтону. Решили обосновать лабораторию и цеха там, где налоги ниже, а возможности расширения - больше. Какое-то время я колесил по восточному побережью в поисках такого участка. В конце концов, нашел подходящий в Сиорайте (штат Делавер). Новые корпуса цехов не отпугивали, как угрюмые строения, неразлучные с былыми традициями фирмы "Уильямс и Олбрайт". Бетонные, с широкими окнами и двускатными крышами, они отличались суровой красотой, нисколько не умалявшей их утилитарности. Внутри были расставлены станки, приводившиеся в действие электродвигателями мощностью менее 1 л. с., а не уймой трансмиссий и ременных передач, характерной для прежней промышленной эры. Эти цеха можно было содержать в чистоте, хорошо освещать и даже придать им некую привлекательность, не то что их предшественники с неумолчным гулом, опасными для жизни ременными и зубчатыми колесами, едким запахом машинного масла. Корпуса хорошо вписывались в пейзаж местности. Но меня интересовали не столько цеха, сколько новое здание лаборатории. Уильямс прекрасно понимал, что лаборатория будет истинным сердцем "Уильямс контролс". Он из кожи вон лез, чтобы она стала лучшей в своем роде как по архитектуре, так и по дизайну. Ее тоже выстроили на широкую ногу, не увлекаясь украшательством, по и не допустив, чтобы здание получилось унылым. Лабораторию оборудовали всем необходимым и по-современному. При ней построили стеклодувный заводик, завод электронных плат, механические мастерские, лаборатории по сборке электронных схем. Эти подсобные предприятия были укомплектованы пожилыми заводскими рабочими, десятниками и т. п., ушедшими или собирающимися на пенсию, но еще вполне трудоспособными в менее напряженной обстановке лаборатории. Здесь они находились в подчинении у людей, которые не изнуряли их и не дергали попусту. По моему настоянию создали первоклассную научную и патентную библиотеку не без вкрапления художественной литературы. Уильямс соглашался со мной в том, что увлеченность и преданность сотрудников воспитываются не столько спартанской дисциплиной, сколько тщательным подбором инженеров и научных сотрудников, любящих свое дело. Таких людей не приходится подгонять кнутом. Зато для них много значит приятное окружение. На свои личные средства Уильямс оборудовал комнату отдыха и развлечений, где чуть ли не в любое время суток люди, отработав свою смену, играли в бридж, шахматы или "го". Год спустя работа в новом помещении развернулась полностью. Мы отблагодарили за него потоком новых патентов и научных статей по контролю и управлению. Свобода творчества напоминала здесь обстановку в хорошем академическом исследовательском институте. Только за этой свободой всегда стояло четкое указание истинных задач лаборатории, а именно способствовать появлению новых изобретений и процветанию фирмы "Уильямс контролс". На благоприятную рабочую обстановку Уотмен откликнулся залпом превосходных находок. По серии специальных устройств, каждое из которых было создано для конкретной цели и конкретных условий, он разработал технику ограничителей амплитуды и возвел ее на уровень новой отрасли техники. Домингец продолжал преподавать в Фэйрвью, но не проходило и недели, чтобы он не заскочил ненадолго в новую лабораторию. Он тоже трудился над ограничителями амплитуды. Здесь он мерился талантом с Уотменом. Почему-то он всегда оставался на втором месте. Уотмен с первых своих шагов в технике окунулся в новые идеи, тогда как Домингец привык к образу мыслей старых инженеров. Хотел он того или нет, но три четверти миллиона долларов сделали Домингеца значительной персоной. Чтобы сохранить самоуважение, он был вынужден доказывать свою значительность - не раз и не два, а на каждом шагу. Ему это было не по зубам, и на нем сказывалось нервное напряжение. Он становился все сварливее и раздражительнее. Сотрудники лаборатории невзлюбили Домингеца. Уотмен прилагал все усилия, чтобы быть с ним обходительным, но наши предчувствия полностью оправдались. Молодежь ценила Уотмена не только как первоклассного инженера и ученого, но и как "своего". Он был таков, каким стремился стать каждый молодой инженер, и занимал такую должность, до какой и он надеялся дорасти. К тому же молодежь знала, чьи идеи подхватывает. Молодежь видела, что заслуженным продвижением Уотмена пожертвовали в угоду настоятельной необходимости, продиктованной бизнесом и его стратегией, и понимала: если кто-то из молодых инженеров выполнит творческую конструкторскую работу, сравнимую с работой Уотмена, ему, скорее всего, тоже придется попасть под начало пришельца со стороны. По поводу Домингеца отпускали множество горьких шуток и язвительных замечаний. Лабораторское начальство (и прежде всего сам Уотмен) пресекало их, но все же кое-что доходило до ушей Домингеца. Он отлично знал, как мало уважают его даже в стенах учреждения, знаменосцем коего он формально является. Это ускорило духовный распад личности, никогда не отличавшейся силой воли и не бывшей в ладу с собой. К Вудбери молодые инженеры относились сложнее. Все признавали, что его труды служат основой всех последующих работ по КИТ. Многие считали, что ему не воздано по заслугам. С другой стороны, Вудбери тоже не был причастен к лаборатории. Его существование уязвляло гордость молодежи гордость за фирму "Уильямс контролс" как центр индустрии КИТ. В большинстве своем молодежь легко подводила теоретический базис, резко разграничивая научную теорию и изобретение. Молодежь не могла да и не хотела отрицать приоритет Вудбери в теории. Однако она упирала на то, какая пропасть лежит между выдвижением идеи и внедрением ее в практику. По мнению молодых сотрудников, Вудбери - не инженер, а ученый, между тем как удачливое конструирование полезнее, солиднее и важнее научного триумфа. Тут они для удобства забывали о том, какая огромная инженерная деятельность обобщена ранними статьями Вудбери. Он этого не подчеркивал, и им это не было ясно. Они не принимали в расчет того, что причастность Вудбери к технике ограничили бедность и условия его времени и страны. Под влиянием идеи Вудбери и новых условий работы постепенно начал формироваться молодой ученый нового типа: усердный, трудолюбивый и знающий, но неохотно пускающийся в полет мысли, который унес бы его чересчур далеко от непосредственных обязанностей - изобретать практически полезные устройства. Как европеец по происхождению и человек постарше, я мало общался с молодыми учеными. Меня одолевала тревога. Я ломал голову над тем, где же будет следующее поколение ученых-инженеров черпать принципиально новые идеи, которые необходимы для дальнейшего развития, но на протяжении многих лет остаются непригодными к практическому использованию... В поисках таких идей я обшарил университеты и технические институты. У меня даже отпали сомнения в том, что когда-нибудь университеты превратятся в преуспевающие дубликаты крупнейших технических лабораторий. Но это дело далекого будущего, я до этого не доживу. Домингеца тоже что-то угнетало. Почти все его заботы были личного свойства. Ему надо было многое обдумать. А он непрестанно участвовал в судебных процессах - давал показания в пользу "Уильямс контролс" и ее патентных прав. Эти обязанности стали ему до того обременительны, что однажды он посмел не явиться на совещание, куда его вызвал Уильямс. Домингецу недолго пришлось дожидаться телефонного звонка. Уильямс потребовал, чтобы тот немедленно явился к нему в кабинет. Мистер Уильямс разговаривал вежливо, но немилостиво. - Вы пропустили последнее наше совещание. А нам вас очень недоставало. Возник важный вопрос, и нужна была ваша поддержка. - Я посещаю совещание за совещанием, - сказал Домингец, - а в тот день я себя скверно чувствовал. В конце концов, я не обязан присутствовать на каждой консультации. Не забывайте, что я не штатный сотрудник. - Любопытно, - сказал Уильямс.
– Боюсь, вы забыли условия нашей договоренности. Он обратил внимание Домингеца на документ, лежавший на столе. Там был такой пункт: "Другая сторона соглашается и обязуется оказывать "Уильямс контролс" содействие в защите ее патентных прав, какое может потребоваться. Издержки по выполнению этого обязательства возлагаются на другую сторону, и судебные процессы, необходимые для выполнения указанного обязательства, возбуждаются ею на свои средства". - Видите этот пункт?
– сказал Уильямс.
– Вы добровольно взялись выполнять его за обусловленную сумму. На днях всплыл вопрос об одной лицензии. Нужна была ваша подпись. Нам удалось перенести оформление сделки на следующую неделю, но это причинило нам массу неудобств. Такое не должно повториться. - Извините, - сказал Домингец.
– Я не воображал, что дело настолько серьезное. Но мне не нравится ваш тон, и я не намерен до бесконечности сносить ваши нападки. - Профессор Домингец, - сказал Уильямс, - я не намерен заниматься словопрениями. Вы подписали этот контракт за обусловленное вознаграждение - три четверти миллиона долларов. Оно теперь у вас в кармане. Сумма кругленькая. Вы не можете жаловаться на нашу скаредность. Но вы приняли на себя определенные обязательства. Обязательства эти не ограничены временем и полностью еще не выполнены. Пока они полностью не выполнены, вы связаны контрактом и должны делать свое дело. Этого я от вас требую и буду требовать. Позвольте напомнить вам другой пункт контракта: "Если по причине правомерного действия, неправомерного действия или же бездействия другой стороны "Уильямс контролс" потерпит убытки, то другая сторона обязуется возместить таковые". Далее следовали пункты, предусматривающие арбитражное разбирательство претензий по контракту. Когда Домингец прочел и их, Уильямс сказал: - Вот видите, мистер Домингец, ваши обязательства ясны. Мы намерены требовать от вас буквального их соблюдения. Ну-ну, не кипятитесь. Вы читали контракт, перед тем как подписывать, и подписали его по доброй воле. - Не собираюсь продавать вам душу, - сказал Домингец. - Неважно, что вы там собираетесь, - сказал Уильямс.
– Меня это не волнует. Я знаю, что вы делаете, и с меня этого достаточно. А теперь, когда мы друг друга поняли, я надеюсь, нам больше не придется возвращаться к этому вопросу. Имейте это в виду.
1932-1934 Домингец понимал, что вопрос снят с повестки дня. Больше ничего не оставалось обсуждать с кем бы то ни было, даже с Селестой. Он пытался изгнать из памяти полученный нагоняй. Тем не менее, он старался утешиться, пусть даже утешение состояло всего-навсего в том, чтобы выдвинуть на повестку дня новый вопрос. Он заглянул к Паттерсону в кабинет - узнать, как идет кампания в его, Домингеца, славу. И с радостью услышал, что очередная статья о механизмах управления Домингеца вот-вот появится в "Нэшнл компэньон". Прочитал верстку и счел материал достаточно хвалебным. - А кстати, Паттерсон, - сказал он, - что потом? Я ведь знаю, у вас всегда все продумано на два хода вперед. - Мы чудненько подготовили общественное мнение, - ответил Паттерсон.
– Мне кажется, теперь пора сделать книгу о вас и вашей работе. Есть у меня на примете подходящий автор. Реймонд. если не ошибаюсь. Не первый год подвизается в научно-популярной литературе. Год назад отхватил премию Эдисона. Найдется у вас время дать ему несколько интервью? - Как вы это себе мыслите?
– спросил Домингец. - Работы окажется по горло, - сказал Паттерсоп.
– Он остановится в гостинице "Фэйрвью" и ежедневно будет уединяться с вами хотя бы на час, это затянется недели на две. Только так он может изучить вашу подноготную и правдиво отобразить вас в книге. - Незачем ему в гостиницу, - возразил Домингец.
– Я уверен, что он меня не стеснит. Но действительно ли он подходящий человек? Хотелось бы все же предварительно подумать. - Я-то в нем не сомневаюсь, -сказал Паттерсон, - а вы лучше посмотрите на него сначала, а потом уж решайте окончательно, Не стоит ведь начинать историю, а потом отменять. - Есть другая идея, - сказал Домингец.
– Я уже давно подумываю, не написать ли мне автобиографию. Факты мне известны получше, чем будут когда-либо известны любому другому, и уж наверняка я подам их под нужным соусом. Как по-вашему? - Идея недурна, - сказал Паттерсон.
– Кое-какие ваши статейки для журналов пользовались успехом у читателей. Но все равно, знаете ли вы, на что идете? Книга ко многому обязывает. Где-то на середине она надоест вам до тошноты, и вы отправите ее в корзину для бумаг. Вы уверены, что у вас хватит силенок дотянуть до конца? - Кажется, - ответил Домингец, - но, конечно, ручаться не могу. Однако у меня и здесь идея. Отчего бы этому Реймонду не пойти ко мне в секретари? Разумеется, основная работа на мне, но он бы избавил меня от массы усилий, занявшись мелочами. Как по-вашему? - Хорошая идея, - сказал Паттерсон.
– Это делается нередко, а иногда и удачно. Позиакомьтесь-ка с Реймондом да посмотрите, подходит ли он вам. - Само собой, я ему хорошо заплачу, - продолжал Домингец, - но только пусть это не будет такая, знаете, книжонка: "Записал такой-то". Очень унизительно, знаете ли, как будто человек сам не умеет писать. - Не совсем с вами согласен, - заметил Паттерсон.
– Многие из великих людей так заняты, что у них не остается времени на литературную деятельность. А она в высшей степени специализирована; чтобы развернуться и использовать все возможности, нужен опыт. Писатели, которые помогают писать такие автобиографии, любят видеть на титульном листе свою фамилию. Но все же, быть может, вам удастся убедить мистера Реймонда, а он пойдет навстречу вашим пожеланиям. В конце концов порешили, что Паттерсон передаст Реймонду условия Домингеца. Реймонд поупирался, но кончилось тем, что его уговорили. Поначалу Реймонд был незаменим для Домингеца: он владел писательской техникой и различными литературными приемами. Но время шло, Домингец оказался способным подмастерьем. Все больше и больше проявлялась его индивидуальность. В нем скрывался подлинный литературный талант. Больше того, стало ясно, что не техника, а литература - истинное его призвание. Постепенно Реймонд сдавал исходные свои позиции писателя, уступившего авторство другому, переходя на амплуа секретаря и литературного консультанта. Все, о чем писал Домингец, я знал и раньше, но меня поражали и его литературные способности, и воля, предоставленная его красочному воображению. На первых страницах Домингец описывал детство в Мексике: с одной стороны чинное, чопорное общество захолустного городка, с другой - необозримые просторы и привольная, полудикая жизнь на огромной "гасиенде". Он ударился чуть ли не в лирику, описывая бескрайние горизонты, где на фоне ясного неба высокогорного плато вырисовывались зубчатые вершины гор. Он писал о том, как спозаранку просыпаются "вакерос" и скачут верхом по степи, сгоняя разбежавшиеся стада. Он передал мгновенный южный восход, когда прохладный утренний ветерок с розовеющего неба вмиг стихает, ошеломленный выплывающим солнцем, когда ковбои снимают "пончос", в которые кутались росистой ночью, и подставляют кожу под первый зной дня. Он отобразил трапезы у костра, шашлыки, полуобъезженных лошадей и жестокую задачу приучить их к седлу, грубовато-добродушную дружбу работников ранчо и тщательную подготовку проворных черных быков, предназначенных для арены. Отсюда он перешел к школьным дням у отцов-доминиканцев, к крепнущему в нем желанию изведать жизнь окружающего мира и постепенному осознанию того, что он должен заниматься техникой; к бунту против сурового патриархального отца, любящего, но деспотичного; к красавице сестре и ее свадьбе с молодым многообещающим адвокатом. Сестра всегда была радостью и утешением его детства. Когда миновала счастливая пора ребячьих игр и между мальчиком и девочкой легла отчужденность, единственной его мыслью было: как бы сбросить оковы сыновьего подчинения и попытать счастья в дальних странах. Домингец писал о том, как он перешел границу и прибился к бродячему цирку, как восхищался бесшабашными наездниками и вступил с ними в состязание, как навыки, приобретенные на ранчо, позволили ему получить первый приз, после чего ему предложили работу. Писал о том, как согласился на это предложение, как ему жилось в цирке, писал о старых циниках-клоунах и молодых здоровяках акробатах, рискующих жизнью не только ради куска хлеба, но и из самолюбия, время от времени получающих увечья от лошадиного копыта или бычьих рогов, но неизменно возвращающихся на арену, едва только раны затянутся. Рассказал о том, как колесил по шоссейным и проселочным дорогам Северной Америки, пока не устал от засасывающей, но непутевой и бесцельной жизни; тогда он стал откладывать деньги, чтобы осуществить главное свое желание выучиться на инженера в Цюрихе. Он припомнил первый свой приезд в Швейцарию, когда он практически не знал языка и совершенно не привык к скуповатой жизни в немолодой стране, давно уже отлившейся в устойчивые формы. Он перечислял друзей, которых выбирал среди группы живых и активных юношей, съехавшихся со всех концов земли. Он называл имена выходцев из высокогорных альпийских деревушек, из Германии, Индии, Румынии, а пуще всего распространялся о самом близком приятеле, хоть он и был помоложе, некоем Яковском, уроженце далекой красавицы Одессы. Он описывал свое убогое жилье на чердаке в старой части города, заботливую, но порой навязчивую хозяйку, которая подкармливала его черным хлебом и сосисками, ухаживала за ним, когда он хворал, и судачила о соседях на простонародном немецко-швейцарском диалекте, едва ему понятном. Он приводил подробности о буднях лекционных аудиторий, о том, как он прилежно занимался у себя на чердаке - без этого было не обойтись, о верховой езде по пастбищам в окрестностях Цюриха, о том, как вечерами субботы или воскресенья, урвав несколько часов от напряженной учебы, пил пиво с приятелями-студентами. Наравне со всеми студентами - членами пивных клубов, ему присвоили "пивную кличку" - Блицлипуцли, в честь его мексиканского происхождения. В Германии восемнадцатого века так именовали мексиканского бога войны Гицилопохтли, любителя человеческих жертв, весьма популярного в Европе первой половины восемнадцатого века, изображаемого демоном в ранних вариантах легенды о Фаусте. Домингец поведал о том, как ударился в разгульную жизнь "буршей", жизнь, еще хранящую отголоски традиций средневековья и странствующих школяров, то есть времен, когда молодые священники и послушники со всех концов христианского мира собирались большими непокорными общинами, жаждая знаний и наслаждений. Кое-какие из песен, которые распевал со студентами Домингец, потягивая пиво, сложены еще в ту пору. Эти латинские баллады перемежались более поздними немецкими песнями, тоже прославляющими вино, веселье и доступную любовь. Домингец сполна следовал предписаниям этих песен. Много страниц уделил он поездкам в Париж - мекку всего студенчества. Там кое-кто из знакомых постарше посвятил его в сладкую жизнь и даже ввел в артистические круги. Затем он писал о нашем десятидневном плавании, когда мы истратили последние гроши на билет. У него все выглядело еще живописнее, если не жалостнее, чем мне помнилось. Он описал тяжелые условия, сон на откидных койках в огромных трюмах, неумолкающий рокот винта. Описал пассажиров эмигрантов из всех стран Европы, облаченных в разнообразнейшие национальные костюмы. Описал недоброкачественную пищу. Описал, как из-за непрерывной качки в неспокойном океане мы целыми днями не могли проглотить ни кусочка. Описал унизительное положение прибывших иммигрантов, толпами ожидающих на иммиграционных пунктах, пока Америка соблаговолит их принять; рассказал, как их швыряют в водоворот американской жизни без гроша в кармане, так что им нужно срочно искать работу. Далее следовало увлекательное и чрезмерно расцвеченное, хоть и не совсем вымышленное, описание наших первых кратковременных опытов работы, того, как он в конце концов подыскал себе место в Сиракузах и как там работал. По его словам, сначала его завербовал агент, вертевшийся в порту в поисках дешевой рабочей силы (Диего по тогдашнему своему невежеству не мог за себя постоять) в бригаду землекопов, осушавших болото в окрестностях Куннса. Заработка хватало на скромные текущие нужды. Через несколько недель он цент за центом скопил сумму, необходимую для поездки в Сиракузы (штат Нью-Йорк), в "Копсолидейтид Дженерейторс". Еще из Швейцарии он на всякий случай списался с этой фирмой, когда бомбардировал письмами весь свет, подыскивая себе должность инженера. Фирма ответила, что расширяется и может предоставить ему работу, если он представится лично и его сочтут подходящим человеком. Денег все же не хватало, чтобы доехать до Сиракуз в один прием, и вообще они кончились, прежде чем он добрался до Олбани. Остаток пути он преодолел, давая представления как канатоходец - это искусство он усвоил в цирке. Потом нашел другую временную работу, ненадолго, пока не смог купить дешевенький костюм и не приоделся для визита в "Консолидейтид Дженерейторс". Результаты переговоров в фирме были не такими уж обескураживающими. Однако в то время там не оказалось вакантной должности инженера, и Домингец поступил туда простым рабочим, стал ворочать песок лопатой в литейном цехе. В цехе он ни разу словечком не пожаловался на тяжкий и малоприятный труд, заслужил одобрение мастера. Недели через три его вызвали в отдел кадров. Открывались курсы подготовки для молодых инженеров, и начальство сочло, что Домингецу необходимо пройти такой курс, а потом уж оно сможет судить о человеке со скудным заводским опытом, да к тому же выпускнике европейского технического института. Это была у него единственная реальная возможность, и он за нее ухватился, несмотря на связанное с нею голодное существование, как за первый и необходимый шаг к карьере инженера. Так он проработал год - спал в дешевой комнатушке сиракузских трущоб, питался только бутербродами с ветчиной да чашкой неаппетитного кофе в буфете фирмы. Изучил начатки американской заводской практики и незнакомой ему американской техники. Потом кончился испытательный срок, и его перевели на должность получше, в чертежную. Спустя несколько месяцев он стал младшим инженером в отделе генераторов. Он рассказал историю приобщения к церкви Маннинга и о том, какое глубокое нравственное влияние оказали встречи в церкви на всю его дальнейшую жизнь. В книге Домингец не преминул подчеркнуть эти годы, сделать упор на свое приобщение к Америке и ее свободам. А для этого нужно было обыграть прежнее свое скромное положение. Здесь Домингец не колебался. Можно было подумать, что в Мексике он стоял на три-четыре ступеньки социальной десницы ниже, чем на самом деле. Словесно он этого не формулировал, но такое оставалось впечатление. Он не упустил случая завоевать благосклонность американского читателя, внушая ему, будто американец - раздариватель щедрот. Рассказал о постепенном своем росте в мире науки и техники. Каждый год отмечался заметным шагом в этом направлении. Так он трудился не переставая, но вот в тридцать пять лет с ним случился легкий сердечный приступ. Ничего серьезного или угрожающего, но стало ясно, что напряженная жизнь инженера - не для него и надо искать более спокойной работы. Он описал вторую встречу с Маннингом. Они встретились в пульмановском вагоне для курящих и разговорились. На Маннинга вновь произвели благоприятное впечатление обаятельные манеры и разнообразные интересы молодого человека. Еще раньше Домингец узнал о том. что Маннинга избрали ректором Фэйрвью-колледжа. Вспомнив предложение Маннинга, он ему написал. Через несколько месяцев пришло приглашение на работу в колледж. В этой части повествования Домингец подошел к тому этапу, на котором полагалось вспомнить, когда же зародились его изобретения. По его словам, ничего нового он в колледже не придумал, все отталкивается от идей, которые бродили у него в голове еще на ранчо. От железнодорожной станции на ранчо съестные припасы доставлялись в фургоне, запряженном четверкой лошадей. Четверых независимых и норовистых животных надо было заставить действовать слаженно, чтобы они не растрачивали зря энергию как четыре неуправляемые тяговые единицы. По его утверждению, об этом он раздумывал во время долгого пути от станции. Он пришел к выводу, что такую же координацию независимых усилий могут создать и механизмы. О трудах Вудбери Домингец упоминал в своей книге лишь для того, чтобы принизить их и отречься от них. Он вышел далеко за рамки, необходимые для защиты его патентных прав и прав нашей фирмы. Казалось, непреодолимая сила заставляет его раздувать значение своей личности за счет трудов Вудбери. Необходимость отстаивать неправду психологически нестерпима. Чтобы ужиться с самим собой, Домингец непременно должен был убедить себя, что изобретение принадлежит ему, а Вудбери - беспардонный посягатель. Темные силы души вынуждали его разжигать в себе вражду к Вудбери, которая далеко выходила за пределы, продиктованные заключенной им сделкой. Причинив зло Вудбери, нанеся ущерб его положению и справедливым притязаниям, он теперь волей-неволей видел лазутчика и врага в опередившем его человеке. Реймонд был чрезвычайно доволен книгой, которая получилась лучше, чем он ожидал. Он бы предпочел увидеть на ней свою фамилию, но ему щедро заплатили. Он отнесся к делу философски. Реймонд успел завязать прочные связи в издательском мире. Ему не составило труда воткнуть книгу в осенний план всенародно известного издателя. Книга была достаточно хороша, чтобы быть принятой из-за собственных достоинств. Но не помешали ни поддержка фирмы "Уильямс контролс", ни личное письмо самого Уильямса. Уильямс следил за тем, чтобы сотрудники фирмы пропагандировали Домингеца и его книгу или, по крайней мере, не срывали пропаганды. На меня он вообще не нажимал. Очевидно, знал, что я принимаю в этой интриге все мыслимое участие, какого только он мог пожелать. Тем временем пропаганда Домингеца шла как по маслу. Диего обладал врожденным чутьем на то, что импонирует среднему американцу. В нем неожиданно прорезался бесспорный литературный талант. Книга сразу же приобрела успех. Она заняла почетное место в литературе, стимулирующей изобретательство. Мальчики вчитывались в нее как в серьезный рассказ о том, чего они могут достигнуть в технике с помощью выдумки и трудолюбия. В книге удачно сочеталась авантюристическая нотка с культом популярных богов Америки. Из нее вытекало, что только в этой стране борющейся инициативе воздается должное. "Ученый на грани познания" оказался золотой жилой для "Уильямс контролс". Он поставил печать всеобщего признания на нашу грандиозную операцию. В нашей кампании по широкой продаже акций и ценных бумаг он сослужил немалую службу. Сделал нас естественными скупщиками новых изобретений в области КИТ. Раздавался, правда, горький смех младших инженеров, высмеивавших непомерные притязания Домингеца. Уильямс все это пресек. Он дал молодым понять, что, каковы бы ни были их мысли и чувства, общественность не должна подозревать о недовольстве внутри фирмы. Селеста очень смущала меня, расточая благодарность. - Друзья не понимают Диего, - говорила она.
– Он надевает маску самоуверенности, а в действительности не уверен в себе. Представившейся ему возможностью мы обязаны вам. Вы - его открыватель, в душе я не спокойна за Диего. Что-то его тревожит Он еще не совсем свыкся со своим выдающимся положением. Временами даже грозит отказаться от успеха. Хочет уйти в бега, этакий взрослый мальчишка. Не всегда легко удерживать его на должной высоте. Селеста была старше Диего. С недавних пор здоровье ее пошатнулось. Она скрывала это от Диего. А он был не таков, чтобы замечать кого-то, кроме себя. В конце концов, врачи вынуждены были предупредить его об опасном состоянии жены, о том, что жить ей осталось недолго. Когда великая цель - создать книгу - осталась за плечами, Селеста перестала сопротивляться болезни. Поняв, как опасно она больна, Домингец стал образцом внимания и заботливости. Только жена придавала направленность и целеустремленность этой разбрасывающейся, дилетантской личности. В глубине души он это сознавал. При мысли о том, что он может ее потерять, перед ним развернулась зияющая бездна. Он почти забыл о новообретенном успехе и престиже. В течение последних месяцев ее жизни я старался окружить Селесту помощью и сочувствием. Сам я уж смирился с тем, что использовал Домингеца как орудие. Отлично понимая его наивность и оппортунизм, я оправдывал ими свое предательство. Иное дело - Селеста. Она пошла на пресловутую интригу, но не из эгоистических побуждений. Сильная по натуре, она всю свою силу бросила к услугам мужа. Для него она охотно сделала то, чего никогда не сделала бы для себя. Должно быть, постепенно она поняла, что путь, по которому я заставил пойти Домингеца, заводит в тупик. Но вот Селеста умерла, и Домингец оказался между шелухой внешнего триумфа и внутренним ощущением пустоты и тщетности. Между тем на него сыпались литературные премии и лестные слова рецензентов. Не обошлось и без ученых степеней "гонорис кауза". Книга расходилась далеко за пределами Соединенных Штатов. В Мексике - молодой, не вполне еще установившейся стране, рвущейся к тому, чтобы мир признал ее интеллектуальные достижения, интерес к книге превратился в культ. Разумеется, Домингец получил приглашение приехать на родину и оказать ей честь, разрешив почествовать его, Домингеца. В сердце Домингеца это приглашение нашло отклик. В воображении оно рисовалось ему годами. Контакты с родиной случались у него изредка, едва-едва теплились. Долгое время он боролся за признание в США, где мексиканское происхождение было для него не козырем, а помехой. Лишь теперь, упрочив свое положение, дерзнул он вспомнить о том, что он мексиканец, и с триумфом вернулся. Должен сознаться, я с самого начала сомневался, удачной ля будет эта предполагаемая поездка. Мне казалось, что мексиканская революция - один из исторических барьеров, которые разделяют два совершенно неподдающихся слоя. Диего принадлежал к старым временам испанцев да креолов, крестьян-индейцев и тонких градаций - "замбо", "метисо", "сальтатро" и т. п. (этими словами обозначаются все мыслимые смешения белой, негритянской и красной крови, о которых столько написал Гумбольдт). Все эти реликты причудливой колониальной жизни быстро рассасывались, а пока это происходило, Диего отсутствовал. На расстоянии двух тысяч миль он, может быть, и национальный герой Мексики, но приехав в Мексику, он, как я боялся, станет всего лишь одним из экспатриантов, бежавших ради личных выгод, в то время как их родина пыталась разрешить свои сложные проблемы. Таким образом, я приготовился к тому, что прием, оказанный Диего в Мексике, не оправдает его надежд. Однако я вовсе не был подготовлен к телеграмме на имя Уильямса, где сообщалось, что Диего Домннгец скоропостижно скончался в маленьком городишке Аглас-Фриас вблизи Зимапана. Новость была загадочна; по-настоящему, толком было сказано только одно: что тело отослано сестре в Монторрей. - Надо тебе туда съездить, Грегори, - сказал Уильямс, - история какая-то темная. Надо выяснить, что за нею кроется. А главное, нельзя допустить, чтоб получилась какая-то накладка и испортила славненькую рекламу, которой мы добились. Я телеграфировал нашему заведующему сбытом в Мексике, Перецу. Он за тобой присмотрит. Не спеши. Можешь задержаться как угодно долго, изучить мексиканскую промышленность. По возвращении представишь мне отчет. По мере того как поезд продвигался к Югу, я с радостью наблюдал за таянием унылого грязного снега поздней зимы, ощущал постепенное наступление сначала весны, затем лета. К его сестре я приехал как раз вовремя, к похоронам. После того, как я долго замерзал в духовных льдах Новой Англии, мне в новинку оказались ритуальные эмоции отпевания. Сестра, облаченная в вечный траур по усопшему мужу, посвятила жизнь религии и добрым делам. Об обстоятельствах смерти брата она знала немногое. Ее известили без всякой подготовки. Брат погиб от огнестрельного оружия. Полиция столицы предупредила ее, что расследование нежелательно и даже чревато опасностью. Я направился в Мехико, следуя по непривычным ландшафтам - кактусы, агавы, пустыни, ярко выкрашенные глинобитные домики. Стояла восхитительная весенняя погода. Перец отвез меня к себе домой (дом был прохладный, каменный, с черепичной крышей и внутренним двориком), где мы перекусили в саду под плодоносящими лимонными деревьями. Он был женат на американке, и его лети чувствовали себя как дома и в США и в Мексике. Перец пригласил к столу кое-кого из друзей. В мою честь разговор велся по-английски. Я видел, что чуть ли не каждый из присутствующих с одинаковой легкостью владел обоими языками. Беседовали на всякие общие темы, равно интересные для всех. Я не решился завести речь о гибели Домингеца. Когда гости и члены семьи разбились на пары, а мы с Перецом откинулись на спинки шезлонгов и закурили темные мексиканские сигары, я затронул вопрос о Домингеце. Перец медленно и задумчиво выпустил изо рта кольцо дыма. - Право, не знаю, мистер Джеймс. Полиция пока не сообщает нам всего того, что ей известно; откровенно говоря, вообще ничего не сообщает. Похоже, она старается замять историю, чтобы не повредить туризму. А может быть, щадит ваши чувства. - А при чем тут наши чувства?
– удивился я. - Если хотите знать, Домингец здесь произвел неважное впечатление. Его здесь не было много лет. В такое время, когда мы уже разрешили великие проблемы и нам предстоит еще разрешить множество великих проблем, мы считаем, что Мексике принадлежит первоочередное право на услуги каждого мексиканца. Мы плохо относимся к людям, которые уклоняются от службы родине. Домингец приехал в качестве американского туриста, а мы-то надеялись, что он приедет как мексиканец. Последние двадцать лет, если не больше, он не имел отношения к нашей жизни. И теперь слонялся по Мексике, как пес, потерявший хозяина. Если вам интересно мое мнение, то он, скорее всего, ввязался в какую-нибудь заваруху, в которую настоящий американец не полез бы, потому что не соприкоснулся бы настолько с Мексикой, а у настоящего мексиканца хватило бы ума держаться подальше. Вот что мне бы хотелось сделать. Давайте я вас завтра отведу на ленч в клуб "Рио-Браво". Это клуб бизнесменов и специалистов, как американских, так и мексиканских. Полковник полиции Рамирец - тоже член этого клуба. Он-то знает, что там произошло. Если вы ему понравитесь, он, может быть, и откроет вам секрет. Я согласился. На другой день Перец на своей машине заехал за мной в отель и отвез меня по Пасео де ла Реформа в клуб "Рио-Браво". Раньше этот особняк принадлежал знаменитому генералу. Весь в великолепных лестницах, пол украшен мраморными инкрустациями, повсюду глубокие кожаные кресла, превосходный бар. Решительным шагом вошел полковник Рамирец - высокий загорелый человек в военной форме, подпоясанный офицерским ремнем. Он носил свирепые усы в стиле английского кавалериста. Перец нас познакомил. Рамирец сразу затронул вопрос о Домингеце. - Дурацкая история, - сказал он.
– Если ее слишком долго обсуждать, это повредит доброй славе Мексики. Да и Домингецу тоже, а это, я полагаю, волнует вас куда больше. Этот болван забыл о главных принципах мексиканского быта. Утратил контакт с пеоном. С официантами этого клуба держался до того заносчиво, что удивительно, как никто из них не пристрелил его на месте. Гонял по стране на своем скоростном автомобиле. Водил его так скверно, что непременно должен был произойти несчастный случай. На днях он мчался по проселку, как вдруг справа, с поля на дорогу выскочил бык. Животное было мгновенно убито - его задело правым крылом. Машина была повреждена, но все же на ней можно было ехать дальше. Чертов болван остался ждать владельца быка. Да-да, поступок порядочного человека, но это значило напроситься на беду. Ему бы следовало знать, что пеон дорожит сыном, конем, быком, женой и дочерью, причем в порядке перечисления. Все мы, мексиканцы, вооружены пистолетами. Когда крестьянин подошел, он, естественно, застрелил Домингеца. Вы спрашиваете, что станет с пеоном? Для острастки надо посадить его в тюрьму на годик-другой. Ему там будет не так уж плохо. Время от времени жена может его навещать. Но все же за годы его отсутствия ферма придет в упадок. Перец говорит, что на вас можно положиться - вы не затеете скандала. Приезжайте к нам, когда выпутаетесь из этой неприятности. Я вам покажу, как лихо здесь можно провести время. Я заверил полковника, что заинтересован в скандале так же мало, как и он сам. По поводу смерти Домингеца наша фирма выразила подобающую скорбь, но втайне мы испытывали немалое облегчение. Легенда о Домингеце успела утвердиться. Теперь мертвый Домингец был нам полезен не меньше живого. В кое-каких отношениях даже полезнее живого. Ведь всегда оставалась вероятность, что он натворит что-то непредсказуемое. Мог даже, в припадке угрызения совести, отказаться от принятых на себя обязательств. Это оказалось бы пагубным для легенды, над которой мы так упорно трудились. О мертвых не решаются отзываться дурно. Раньше всякое сомнение в личности Домингеца могло быть ересью в масштабе страны. Теперь оно стало бы осквернением праха. Легенда о Домингеце будет цвести пышным цветом, над ней не нависнет тень человека, способного его опровергнуть. Панегирики Паттерсона могут литься беспрепятственно. Теперь нам пришла пора увенчать легенду актом, бросающимся в глаза поколения. Крупные корпорации изыскали способ уклоняться от подоходного налога, разумно жертвуя деньги на достойные начинания. Уильямс и Паттерсон решили подъехать к Маннингу с предложением учредить в университете Фэйрвыо большую лабораторию контрольно-измерительной техники имени Домингеца. Маннинг запрыгал до потолка от восторга. Ему подворачивался случай упрочить престиж, подаренный живым Домиигецом, еще большим престижем, исходящим от Домингеца мертвого. Мы понимали, насколько легко будет заручиться помощью со стороны и как расширит она основу, на которой чтится память нашего покойного. Паттерсон раскрутил кампанию по сбору средств на этот памятник великому конструктору и великому писателю. Кампания увенчалась шумным успехом. Паттерсон помог Маннингу найти архитектора, умеющего воздвигать современные и строго функциональные здания и в то же время обладающего нюхом на все броское и грандиозное. Мы с Уильямсом приехали в Фэйрвью на церемонию выемки грунта под фундамент новой лаборатории, а также закладки краеугольного камня. В камень вмонтировали герметически закупоренную шкатулку с экземплярами патентов Домингеца и прочими документами, которые, по идее, должны представить интерес для антикваров двадцать первого века. Новое здание занимало командную высоту на холмике, на окраине городка, там, где прежде расстилались пастбища. Меня издавна влекли к себе архитектура и строительство. Я не упускал ни одной возможности изредка наведываться в Фэйрвью и следить за всеми этапами стройки. Приятно было видеть сперва открытое поле, потом груды строительных материалов да колышки, очерчивающие площадку фундамента, затем слышать грохот паровых экскаваторов и бульдозеров, вынимающих грунт, потом видеть первые очертания каркаса, а там наблюдать, как каркас завершается, покрывается коконом лесов и брезентовых навесов, позволяющих не прекращать работы в дождливую погоду.
1934-1935 Работы достигли стадии кокона в конце октября. И тут я получил письмо от Ирвинга Блока. Поначалу фамилия Блок не пробудила никаких струн в моей памяти. Но вскоре я вспомнил молодого судового инженера, выступавшего на собрании общества "Руль и поршень", где я познакомился с Вудбери. Привожу это письмо: "180 Хит-Род, Хэмпстед, Н. 15 октября 1934 г. Дорогой мой мистер Джеймс! Вы меня, наверное, забыли, а я вот вас помню очень хорошо. Запомнил со дня (много воды с тех пор утекло), когда я, начинающий судовой инженер, читал доклад обществу "Руль и поршень". То было первое мое выступление перед специалистами, а потому этот день остался для меня знаменательным. На доклад меня подбил Седрик Вудбери, он же позаботился, чтобы меня внимательно выслушали. Вы тоже там присутствовали, вместе с коммодором Кийс-Дартфордом, который, если помните, обошелся со мной довольно-таки круто. Пишу Вам, чтобы сообщить печальную новость. Мистер Вудбери не здоров. Сказать по правде, врачи не рассчитывают, что он протянет дольше нескольких недель. Как вам известно, он вытерпел немало лишений. Друзья тщетно уговаривали и уговаривают его пойти в дом инвалидов, где ему был бы обеспечен медицинский надзор. Он категорически против, предпочитает умереть, как и жил, ни от кого не завися. Пока было можно, врач его подбадривал. Но Вы же знаете, всегда трудно было утаивать факты от Седрика Вудбери. На днях он задал врачу прямой вопрос: - Я умираю, - сказал он.
– Вы это понимаете, и я это понимаю. Хорошо бы Вы мне откровенно сказали, сколько еще недель я протяну. Но только откровенно, доктор, у меня остались кое-какие дела, и хотелось бы привести их в порядок. Поскольку стало ясно, что мистер Вудберп отдает себе отчет в своем состоянии, врач решил не увиливать. - Боюсь, Вы правы, - сказал он.
– Учитывая состояние Вашего сердца. Вы можете отдать концы с минуты на минуту. А можете протянуть еще с полгода или даже год. Во всяком случае, можете твердо рассчитывать на месяц. В то время я находился в доме мистера Вудбери. Когда врач ушел, мистер Вудбери подозвал меня к своему ложу и попросил помочь ему в его последних планах. Больше всего ему хотелось увидеться с Вами, если представится такая возможность. Он хочет сделать Вас своим литературным и научным душеприказчиком. Хочет, чтоб Вам досталась его библиотека и чтоб Вы позаботились об опубликовании нескольких доселе неопубликованных работ. Я знаю, Вы очень занятой человек. Вряд ли Вы отправитесь в Англию после столь скоропалительного уведомления. Однако, если у Вас есть хоть малейшая возможность приехать, то Вы окажете огромное одолжение старому другу, который видел в жизни не так-то много радостей. Буду в восторге, если Вы разыщете меня по приезде в Англию Вы, наверное, удивлены, отчего мы до сих пор не встречались в Англии - Вы ведь там столько раз бывали. Дело в том, что почти все это время меня здесь не было с тех пор, как мы с Вами виделись. Во время первой мировой войны я служил в резерве военно-морских сил. Ведал судостроительными работами. Потом меня оставили на флоте и перевели в Гонконг, на тамошние верфи. Там я прослужил вплоть до прошлого года, когда меня отозвали в Англию на пост советника в Адмиралтействе. Сообщите, пожалуйста, собираетесь ли Вы в Англию и сможем ли мы увидеться. Искренне Ваш Ирвинг Блок"
Меня весьма тронуло, что Вудбери меня помнит и в последние свои минуты, по-видимому, не держит зла. Я разыскал Блока в военно-морском справочнике. Он стал контр-адмиралом и важным советником по вопросам судостроения. Я написал ему, что отправляюсь следующим же пароходом. Созвонился я с Уильямсом. Он с готовностью предоставил мне отпуск для поездки. В это время года легко было достать билет, так что мне удалось через два дня отплыть на быстроходном судне. Блока я заблаговременно известил телеграммой. Адмирал Блок встретил меня в Саутгэмптоне. Теперь это был человек средних лет, по-прежнему худощавый и подтянутый, с уверенными манерами, сильно отличавшими его от застенчивого юнца, которого я когда-то видел. Он носил штатское, и левый рукав его пиджака был перетянут черной ленточкой. - Я Блок, - представился он заново - К сожалению, вы проделали путь понапрасну. Бедный мистер Вудбери вчера вечером скончался. Похороны завтра. Может быть, желаете присутствовать? - Конечно, - ответил я.
– Жаль, что я не свиделся с Вудбери перед кончиной, но он, наверное, хотя бы знал о моем приезде. - Не беспокойтесь, об этом я позаботился, - сказал Блок.- Кстати, я на машине и могу отвезти вас в Борнемут. Разумеется, я и сам буду на похоронах. Я заказал для вас номер во вполне сносном отеле. По дороге адмирал рассказал мне историю, которую я смутно припоминал, но лишь от него услышал во всех подробностях. Оказывается, Вудбери награждал не только Колумбийский институт: общество "Руль и поршень" тоже удостоило его медали Рэнкина. Вручить ее выпало на долю Блока. Даже тут, хоть Блок его никогда ничем не обидел, Вудбери не пожелал принять почетную награду. Уступил лишь после того, как Блок, подобно мне, воззвал к давней дружбе. В Борнемут мы приехали сырым, унылым ноябрьским днем. Сгущались ранние сумерки. Под последними порывами стихающего шторма гнулись деревья. Ветер гнал по улицам мокрые опавшие листья. Мы тотчас же отправились в коттедж, где уже обосновались братья Вудбери со своими семьями. Лондонский кондитер Мэтыо облачился в парадный черный костюм. Он стал осанистым, располнел и обрюзг, буйные лохматые седые усы обвисли вокруг рта. Жена его Мария, постаревшая на четверть века с тех пор, как я ее видел в Лондоне, изменялась в направлениях, которые уже в то время нетрудно было предугадать. Она носила глубокий траур, седые волосы были сколоты неряшливым пучком. Речь ее осталась такой же простонародной, как тогда, и такой же скрипучей, но голос стал надтреснутым. Интонации, как и морщинки на невзрачном лице, выдавали разве что озлобленность. Дети тоже были здесь. В частности, замужняя дочь. В одежде и разговоре она всячески подражала королевской фамилии. Муж ее оказался владельцем маленького гаража в Северном Лондоне, здоровенным, как бык, молчаливым, но явно самодовольным. Были здесь и двое младших сыновей Мэтью: один - бойкий юнец, работающий в гараже у шурина; другой - младший продавец у Гаррода, учтивый и обходительный. Их подавляла торжественность обстановки и чинное поведение старших, но они нашли случай уединиться в уголке и теперь вполголоса судачили о последних футбольных матчах и о том, какая лошадь придет первой на скачках. Старший брат Вудбери Артур приехал из Ньюкасла, где бойко торговал в собственной галантерейной лавке. Высокий, суровый, с тощей седой бороденкой, он всем своим видом фарисейской властности наводил на мысль о том, что он, наверное, староста в своем приходе Позднее это мое предположение подтвердил сын Артура, с которым я разговорился, - тонко чувствующий юноша, школьный учитель. Он был восторженным почитателем дяди Седрика, который, тем не менее, не снискал особой любви родных братьев. Мария мне сказала: - Рада вас видеть. Печально, что Седрик умер, очень печально. Но для него это - желанное избавление. Он давно уже недомогал и не мог о себе толком позаботиться. Был обузой для себя и для всех нас. Добрые люди говорят, что при желании он мог бы хорошо зарабатывать и хоть сколько-то помогать семье. Мы могли бы им гордиться, но никогда не видели от него добра. Сухощавое, усталое, старое тело Вудбери лежало в гробу в гостиной, У мертвого бросалась в глаза скульптурная точность лицевого костяка. При жизни я замечал не лицо его, а идеи и мнения. Меня так поражали его порывистые, птичьи жесты, что мне и в голову не приходило присмотреться, каков же он в состоянии покоя. Я перевел взгляд на книжные шкафы, которые, когда я их видел последний раз, были битком набиты книгами и бумагами Вудбери. Сейчас полки опустели. Я спросил об этом Марию. - Книги и бумаги? Знать не знаю. Шкафы так и стояли, когда мы приехали из Лондона. И вообще, там не было ничего стоящего. Просто старый хлам по технике, никому не нужный. Да у букиниста не дали бы и по шести пенсов за штуку. "Значит, побывала у букиниста", - подумал я. Так или иначе, она уже высказалась. Дальнейшие вопросы я решил адресовать другому члену семьи. Спросил сына-продавца, не знает ли он поблизости какого-нибудь букиниста. Быстрота и уверенность его ответа послужила мне лишним доказательством того, что семейка совсем недавно якшалась с книготорговцем. Наутро спозаранку я направился к букинисту. Строго говоря, он не был букинистом, скорее торговцем газетами и табачными изделиями. Когда я спросил, не продавала ли ему семья Вудбери книг последнее время, он, восхищенный перспективой напасть на покупателя, охотно показал мне недавно приобретенные тома. Меня не удивило, что цена каждого тома подпрыгнула с шести пенсов до гинеи. Нетрудно было сбить ее на несколько шиллингов, но я рвался приобрести эти книги любой ценой. Я считал непорядочным торговаться из-за коллекционного товара, за который я бы с радостью выложил и более значительную сумму. Вернувшись в отель, я осмотрел свои приобретения. Половины томов недоставало, так же как и всех писем. Я-то считал, что Мария отнесет книготорговцу все до последнего листика. А он, в свою очередь, не колеблясь продал бы все такому щедрому оптовому покупателю, как я. Долгое время меня это озадачивало. Потом сын Артура объяснил мне, как все получилось. Когда Вудбери слег в постель, он перенес часть книг и бумаг к себе в спальню. Мария приехала его навестить, застала его уже мертвым и сунула содержимое книжного шкафа к себе в хозяйственную сумку. Проходя через гостиную, она увидела Артура. Он только что приехал, и она сообщила ему о кончине Седрика. Но в его присутствии Мария не посмела разделаться с содержимым книжных шкафов, находящихся в гостиной. Она поскорее ушла из коттеджа - к букинисту. Тем временем Артур наложил лапу на оставшиеся книги и распорядился ими по своему разумению. Позднее я пытался купить и их, но их уже приобрел Блок от имени общества "Руль и поршень". Лишь много лет спустя обществу удалось вновь полностью собрать бумаги Вудбери. От букиниста я заторопился в коттедж, где начались похороны. Уже пришел священник-методист - молодой блондин, несколько застенчивый, но строгий, прекрасно сознающий ответственность своего положения. Я воспользовался случаем побеседовать с ним, чтобы расспросить о последних днях Вудбери. - Я о нем мало знаю, - сказал священник.
– Он ведь никогда не посещал нашей церкви. Я заходил к нему во время последней его болезни и доподлинно знаю, что он не был верующим. От его знакомых я узнал, что мистер Вудбери был человек с причудами, но тихий и совершенно безобидный. Бакалейщик мистер Стоун говорил, что мистер Вудбери был тяжкой обузой для родни, особенно для брата Мэтью, который навещал покойного раза два в год. Мэтью не мог не заметить, как опустился мистер Вудбери: от многообещающей юности к жизни, исполненной лености и праздности, угасшей ныне по воле божьей. Господи, помилуй его. Но вот настало время перекусить перед похоронами. Я заметил, что грустный повод не исключал пристыженной полупраздничной нотки, ибо семье редко удавалось собираться в полном составе. Да и аппетит присутствующих нимало не пострадал. После трапезы начались последние приготовления к похоронам. Церемония началась с положенного отпевания: "Бог дал, бог и взял; благословенно будь имя Господне". Я размышлял о том, как мудро все устроено: убитые горем близкие утешаются благородством и обезличенностью положенных фраз. Звонкие слова молитв отвлекли наше внимание от печального события и устремили его на торжественное, прекрасное и всеобщее. Как нередко случается в нонконформистской службе, вторая часть церемонии была посвящена тому, что обычно называется восхвалением усопшего. Здесь священник очутился на непривычной почве, и это сказалось. Он говорил о безобидном, жалком старике, оторванном от семьи, отдалившемся от церкви и жившем беспомощной, никчемной жизнью. Он молился о том, чтобы бог смилостивился над смиренным грешником, простил ему пороки и эгоизм, взял, невзирая на бесчисленные грехи, на небо, которое, как ни прискорбно, занимало лишь ничтожное место в мыслях усопшего. На похороны я не остался - так был подавлен. Остаток дня провел, разыскивая соседок, собирая крупицы их воспоминаний о Вудбери (считал это богоугодной задачей). В частности, отыскал Билла Томаса - того самого, который оставлял у дверей Вудбери молоко и припасы. Томаса дома не оказалось, но жена сообщила, что в этот час его скорее всего можно найти в трактире "Повозка и лошады". Там я нашел Билла: он смотрел, как мечут стрелы, и потягивал пиво. В бойком коротышке Томасе все изобличало бывшего солдата. - Вудбери, - протянул он.
– Ах, вон что Я ему возил провизию. Нет, близко не был знаком: безобидный-то он безобидный, а разговаривать с людьми не любил. Но все равно, беднягу нельзя было не пожалеть. Задавался он, что было, то было, а все равно, не настоящий джентльмен, не то что полковник Уорфилд. Вот кто был пуккасагиб. В Индии я у него служил денщиком. А вот Вудбери - не настоящий джентльмен. Не сливки общества, если вы меня понимаете. У меня камень с души свалился, когда я выбрался из удушливой обстановки, где все сделанное Вудбери теперь ничего не стоило, и вернулся к деловой сутолоке фирмы. На моем столе скопилась груда писем. Некогда было думать мрачную думу. Весной, когда закончился семестр, я поехал на церемонию открытия новой лаборатории имени Домингеца, как представитель фирмы "Уильямс контролс". Университетский городок Фэйрвью предстал передо мной во всем своем великолепии. Теплая погода покрыла темно-зеленой листвой вязы и хмуро-рыжей - буки, получился мрачноватый, но пышный навес. Накануне ночью выпал обильный дождь, так что ухоженные цветы на клумбах красовались в бриллиантах росы. Тенты и палатки для гостей белели на изумрудном фоне лужаек, как цветы покрупнее. Перед строгим - железобетон и стекло зданием новой лаборатории были рядами расставлены аккуратненькие, пахнущие лаком складные кресла для гостей. То тут, то там занимал место ранний гость. Я поднялся на помост и сел рядом с Уильямсом и Олбрайтом. Ораторская трибуна, да и весь помост были завалены цветами. Ректор Оливер Маннинг, в новой, специально сшитой мантии, отороченной золотым кружевом, дважды постучал председательским молотком, объявляя митинг открытым. - Мы собрались, - сказал ректор Маннинг, - чтобы почтить память великого ученого и великого человека, приемного сына Америки. Среди тех, кто от щедрот своего неуемного воображения наделил мир новыми силами и новыми богатствами, он занимает высокое и почетное место. Мы горды тем, что группа товарищей, а также руководителей контрольно-измерительной индустрии позволила нам уплатить долг его памяти и пойти вперед по пути, который он указал. И все же наипаче я бы воздал хвалу не многообразным дарам, которыми Диего Домингец осыпал наше будущее, не идеям и не материальному воплощению этих идей, а самому Диего Домингецу. Преданный и упорный, он был верен университету Фэйрвью, верен любимой Мексике, даже после стольких лет разлуки, превыше всего - верен Соединенным Штатам Америки и неустанно создавал новое оружие для их защиты. Это был человек большой души. Его скромность, непритязательное терпение и простоту, его преданность всему тому, что есть лучшего в наших лидерах, кем бы они ни были государственными деятелями или простыми солдатами, а наипаче всего кристальную честность и принципиальность - все эти качества я не восхваляю, ибо они превыше похвал. Терпение и упорство, с какими он вдребезги разбивал ложные притязания зарубежных клеветников, поистине достойны его. Вспомните, как благородно он вел себя, встретив такие притязания, как упорно отстаивали суды его оригинальность и гениальность, как подтверждали его законное право на творческие открытия, которые он по праву считал своими. В своей великой книге "Ученый на границе познания" Диего Домингец осуществил другое свое предназначение в жизни нашей страны. Он благородно изложил на бумаге то, что благородно сделал. При этом он вплел одну красочную нить в переливчатый шелк американской прозы. Он приковал глаза американского юношества, падкого на приключения, к величайшему из приключений - к служению прогрессу и американскому народу в лабораториях и цехах. Он научил молодежь думать об этом служении с тем же романтическим пылом, с каким она прежде думала о романтике морских просторов и свободной, независимой жизни на фронтирах. Кто скажет, скольких юношей завербовали его заповеди и пример на службу науке, стране и промышленности? Кто знает, скольких отвратил он от лживых посулов коммунизма, социализма и безбожия, скольких приохотил к нашим великим установлениям? Пока я выслушивал панегирики Маннинга, мне на ум все приходила пародия Сквайра на "Элегию на сельском кладбище". Мысленно я вернулся к убогой церемонии, с которой Вудбери отправился к праотцам. Кончина Вудбери наступила после длительного пути героического творчества, невзирая на бедность, чуть ли не нищету, быта. Среди великих имен деятелей науки ему обеспечено бессмертие. Его уже признали одним из величайших инженеров всех времен. А умер он, заброшенный склочной родней и приниженный отпевающим его священником. Теперь я присутствовал при апофеозе Домингеца. Его возвели в герои в угоду интересам некоей коммерческой фирмы и некоего ректора, охочего до славы. Он сознательно принял богатство и известность как часть сделки, низость которой отчасти и сам сознавал. В своих мемуарах он осветил Вудбери несправедливо, даже с поношениями. Такая мелочность отрезала ему последнюю надежду на благодать. Я задумался о том, насколько противоположны эти двое. Один - Прометей, который принес людям божественный огонь, бросив вызов богам - великим богам бизнеса. За этот вызов он был прикован к захудалому Кавказу нищеты, где коршуны терзали его внутренности. Но он сохранил ясность рассудка и мужество. Если Вудбери - Прометей, то кто же Домингец? Не кто иной, как доктор Фауст. Но не человечный, всепонимающий Фауст Гете, которого не смог погубить черт, не смог проклясть Иегова. Нет, Домингец - мишурный, театральный Фауст Марлоу. Пожертвовав душой, он получил богатство и власть, предоставленные современной магией науки. Он отчаянно боролся за славу и признание. Лет через пятьдесят, а может, и двадцать пять он станет одним из тех лжегероев, россказнями о подвигах которые кишит история, в частности история науки. Итак, мысленно я увязал Вудбери с Домингецом. А какова же тогда моя роль? Если Домингец - Фауст, то я, безусловно, дьявол-искуситель. Я сыграл роль Мефистофеля, но все же по сравнению с Мефистофелем выглядел убого. Даже Мефистофелю, вышедшему из-под пера Марлоу, далеко до исполинского величия Милтонова Сатаны, но тем не менее первый - князь тьмы, последовательно творящий зло. Я же был так - ни рыба, ни мясо. Я предал своего героя Вудбери и своего товарища Домингеца. А главное - предал свою совесть и инстинкты порядочности. Отныне жизнь моя превратится в тайную эпитимию. Я уже не молод, вышел из того возраста, когда можно надеяться искупить свои грехи, впав в праведность. Силы мои на исходе. Жизненный баланс подведен. Осталось лишь уступить место молодым в надежде, что они не повторят моих заблуждений. Грегори Джеймс
Перевод с английского Н М. ЕВДОКИМОВОЙ и В. ХРОМОВА
Рис. К. ДОРОНА
"Изобретатель и рационализатор", 1974, № 2 - 9.
Даниил ГРАНИН
ТЕМ, КТО ПРЕДПОЧИТАЮТ ИСТИНУ
Послесловие к роману Н. Винера "Искуситель"
Имя американского ученого Норберта Винера пользуется широкой известностью как одного из основателей современной кибернетики, ее популяризатора и пропагандиста. Основная специальность Винера - математика, и в ней он также создал ряд значительных работ. В 1955 году Винер закончил второй том автобиографии "Я математик", где рассказал о своем пути в науке. Уже в этой книге (русский перевод изд-ва "Наука" в 1964 году) видны литературные способности автора. Винер признается в предисловии, что и сам не понимает, какие причины побудили его взяться за эту литературную работу, которая ничего не может прибавить к его репутации ученого. Возможно, здесь сыграло роль писательское тщеславие, но характерно само его беспричинное желание писать, свойственное именно литературному дарованию. В этом смысле еще более интересен роман "Искуситель". Если и здесь Винер хотел доказать, что "как человек и ученый, я могу чего-то достигнуть и за пределами избранной мной сферы деятельности"*, то надо признать, что это ему удалось. Однако роман "Искуситель" любопытен не только тем, что принадлежит перу крупного ученого. Произведение это не литературное чтиво, изготовленное ради доказательства: "И я могу не хуже других". Роман Н. Винера серьезная, добросовестная, если так можно выразиться, работа, имеющая самостоятельный литературный и познавательный интерес. Это роман об изобретателях, об американских промышленниках и ученых 20-30-х гг. Он посвящен "тем из изобретателей, кто житейским благам предпочитает истину". Посвящение это адресовано, по сути, лишь одному из героев романа - изобретателю Вудбери. И характер Вудбери, и история его жизни довольно-таки традиционны. Вудбери - фигура "типичного изобретателя": гениальный самоучка, непризнанный, не от мире сего, чудак с невыносимым характером, презирающий деньги, не идущий на сделки и т. п. При всем этом наборе, казалось бы, привычных штампов Вудбери получился, пожалуй, наиболее живым и цельным из персонажей романа. Он глубоко симпатичен своей честностью, непримиримостью. Происходит это во многом за счет действий, которые разворачиваются вокруг него, как на сцене: играет не сам король, а окружающие играют короля. Частная история Вудбери раскрывает куда более значительную историю беспощадной эксплуатации талантов а капиталистическом обществе. Автор с методичностью исследователя посвящает нас в механизм хищнических операций, которые проводит фирма, ее хозяин Мордкей Уильямс и его помощник Грегори Джеймс по присвоению идей Вудбери. Ради этого фирма не останавливается ни перед чем и, как говорится, не жалеет затрат. Создают ложную репутацию, раздувают славу Домингеца, покупают его без его ведома, превращают в бутафорию, в чучело гения. На наших глазах уничтожается личность. Домингец был ни плохим, ни хорошим, просто человеком, заурядным преподавателем, беда его состояла лишь в том, что он был другом Грегори Джеймса. Это его погубило. Грегори вспомнил о нем, когда фирме понадобилось подставное лицо. Дружба - удобная возможность для обмана. Посредственность награждается, получает ни за что огромные деньги. Талант обворовывается. Труд присваивается... Бессовестно грабит Грегори второго своего друга, способнейшего инженера Уотмена. Смещаются, уродуются все ценности жизни, нормы морали. Причем все это совершается с некоторым даже нравственным обоснованием, в условиях как бы душевного комфорта. Мы имеем возможность видеть действия "изнутри", глазами Грегори. Он не считает себя виновником обмана и гибели Домингеца; ограбление, эксплуатация Уотмена также почти не смущают его душу. Единственное, что несколько тревожит его совесть, это Вудбери. Его он побаивается, его хочет задобрить. И именно эти слабые движения совести открывают весь цинизм жизни, в который погружены герои. Интересы фирмы прикрыты ловкими доводами так называемой деловой этики. И ведь и Грегори Джеймс, и его покровитель и шеф Уильямс, оба они проявляют щедрость, широту, благородство, оба кажутся себе порядочными людьми, и угрызения совести у них тоже, казалось бы, признак порядочности, и уж, во всяком случае, они борцы за прогресс, они благодетели человечества. Вот эта нравственная глухота, слепота, бесчувствие, удивительные для советского читателя, хорошо показанные автором, независимо даже - задумано ли это или же получилось непроизвольно. Действие романа происходит в двадцатые - тридцатые годы, перед кризисом, но картина нравов в значительной мере характерна и для нынешнего капиталистического делового мира США. Особенно интересно и со знанием дела показаны секреты сложных махинаций, связанных с патентной борьбой. Права изобретателей, так, казалось бы, тщательно охраняемые законом, на деле всего лишь юридическая головоломка, которую может в своих интересах решать достаточно предприимчивый капиталист. И здесь все можно купить. А если нельзя, то все равно покупается, только подороже. Сюжет романа "Искуситель" в этом смысле держится не столько на характерах героев, сколько на читательском интересе к тем комбинациям, к той системе уловок, подкупа, какие применяет фирма, чтобы выиграть... Выиграть что? К сожалению, где-то здесь разоблачительский пафос романа иссякает. Нравственного осуждения не происходит. Вернее, не столько осуждения, сколько крушения. Все кончается на изобличении закулисных интриг, так сказать, фактов подоплеки этого преступления. Преступники никогда не будут посажены на скамью подсудимых, они юридически застрахованы, они безнаказанны. Тем более ценны те обвинительные показания, которые дает автор, те факты, которые он оглашает... При всей ограниченности авторской позиции суд над бесчеловечностью капиталистической индустриализации происходит. Под судом не технический прогресс, а его методы, цена, какой он свершается. Можно предъявить немало художественных претензий к роману. Есть в нем некоторая заданность, заложенная уже в посвящении. Мало мотивированы изменения, которые происходят с Домингецом, история его гибели написана как-то наспех, случайно. Вообще там, где автор отходит от главной своей темы, изображая, например, семейные отношения Домингеца, он впадает в сентиментальность, мелодраму, литературщину. Но его это и не занимает. Стиль, язык, детали, портреты - вся эта, так сказать, литературная технология ему не нужна, ему как бы некогда ею заниматься. Можно подумать, что главное для него - это информация. Сегодня многие читатели пытаются расценить художественную литературу как источник информации. Понятием, кстати, порожденным кибернетикой того же Винера. Однако, думается, все же не это побуждало Винера писать роман - не просто информация. В романе сильно благородное чувство гнева и протеста против удушающей атмосферы подлости, бесправия, в которой приходилось, да и приходится, творить многим ученым капиталистического мира. Особенно, если они хотят остаться независимыми, как Вудбери, если они не продают своего человеческого достоинства и таланта. Винер прекрасно знал эту сторону американской жизни, и тем более ценна картина обвинения, нарисованная этим замечательным ученым и талантливым человеком.