Шрифт:
IX
Когда студенты уезжали, Катя была спокойна и весела. Марфа Даниловна тоже не испытывала обычной тревоги. Прощаясь с Сережей, она серьезно заметила ему: -- Смотри, Сережа, приезжай... Я не могу даже подумать, что проведу без тебя целых два года. -- Мама, всё будет зависеть от обстоятельств,-- уклончиво ответил Сережа, покручивая свои белокурые усики. Гриша и Катя простились раньше, причем дело не обошлось без слез, взаимных уверений и присвоенных их положению нежных слов. Главное, они будут писать друг другу, много и часто писать. Вышло маленькое недоразумение из-за адреса Кати: посылать ей письма прямо домой неудобно, посылать "до востребования" -- тоже (на почте все её знали). Устроили маленькую передаточную инстанцию -- письма Кате адресовались на имя одной подруги, которая выходила замуж. Катю занимало какое-то детское тщеславное чувство -- это были первые письма, которые она будет получать. Итак, гости уехали, и в Шервоже жизнь потянулась своей обычной колеей. Как-то всегда случалось так, что именно с отъездом совпадало начало осеннего ненастья, точно сама природа накладывала печать старческой усталости на летние радости. Будет веселиться. Пора приниматься за работу. Так было и теперь. Бывшие гимназистки устраивались по-новому. Они были теперь уже самостоятельными людьми, и это их занимало, начиная с постройки новых костюмов. Вместо гимназии, теперь явилось хождение по урокам, а вечерами подготовка к ним. Всё было ново, интересно и возбуждало энергию. Кате, например, в первый раз пришлось пользоваться извозчиками, чтобы поспевать с одного урока на другой. Конечно, это были пустяки, но ведь вся жизнь складывается из таких пустяков. Любочка имела такой деловой вид и серьезно гордилась тем, что она больше не гимназистка и сама себе барыня. Работы было достаточно у обеих, только переменилась форма. -- Мы теперь будем ходить в театр одни,-- мечтала Любочка.-- Можем мы себе доставить такое невинное развлечение? -- Но ведь это стоит дорого...-- уклончиво отвечала Катя, поглощенная мыслью об осуществлении своего плана: каждый отложенный рубль приближал её к любимому человеку. -- Ты, кажется, хочешь играть в благоразумие?-- корила её Любочка.-- Брось... Право, сидя в своей норе, заплесневеешь. И педагогика рекомендует разумные удовольствия... Долго Катя обдумывала план того, как ей выделить из заработанных денег известную часть. Всё, что она зарабатывала, обыкновенно поступало в бесконтрольное распоряжение Марфы Даниловны. Как было заговорить с ней на такую щекотливую тему... Но всё дело разрешилось само собой, благодаря практичности Марфы Даниловны. Она сама первая сказала: -- Конечно, ты теперь зарабатываешь больше, чем стоит твое содержание. Мы говорили с отцом об этом и решили так: из твоих денег мы будем брать по пятнадцати рублей в месяц, а остальные я стану откладывать, как твои. Нужно иметь что-нибудь на черный день.... Кате всё-таки тяжело было слушать эти расчетливые речи, точно эта приличная бедность вносила в их отношения ненужную холодную струйку. Да, эти жалкие гроши заставляли что-то такое рассчитывать, разделять мое от твоего и вообще устраивать что-то неприятное и тяжелое. Катя не знала только одного, что богатые люди гораздо больше рассчитывают такие гроши и что заработанные своим трудом деньги отличаются от всех других. Первое письмо от него... Как она ждала этого первого письма, как дрожали у ней руки, когда она разрывала конверт, как она инстинктивно чего-то боялась, хотя вперед знала содержание этих двух кругом исписанных листов почтовой бумаги. Любовь читает между строк, в её алфавите больше букв, а лексикон слов совершенно другой, т. е. слова те же, но у них другое значение. Нет ничего удивительнее, как читать такие произведения постороннему человеку, находящемуся в здравом уме и твердой памяти. Остается пожимать плечами, делать большие глаза и снисходительно улыбаться, как улыбаются милому ребенку. Мы не будем передавать содержания письма Гриши, отчасти из скромности, потому что нехорошо читать чужие письма, а отчасти потому, что крайне трудно было бы изложить в коротких словах его сущность -- её не было... Ответ последовал в двойном количестве листов, и мы только удвоим нашу скромность. Авторы этих редких произведений были счастливы, чего же больше и лучше желать?.. Для Кати жизнь измерялась теперь этими "письмами от него", как меряется дорога верстовыми столбами -- каждый новый такой столб приближал к заветной цели. Глубокая осень "вступила в свои права", как выражалась Любочка, приобретавшая слабость к высокому слогу. Шервож потонул в грязи. Городские дома так жалко смотрели своими мокрыми окнами, точно это были заплаканные глаза. Обыватели принимали какой-то обиженный вид и старались не смотреть друг на друга. Даже Любочка приуныла и уверяла всех, что этой грязи не будет конца. -- Это, наконец, просто невежливо!-- жаловалась она Кате.-- Я каждый день черпаю грязь в калоши, а на подол платья стыдно смотреть... Природа вообще могла бы быть поделикатнее, тем более, что девица -- существо нежное, назначенное служить украшением. Рыбный сезон тоже кончился. Снасти были высушены, приведены в порядок и разместились по стенам мастерской Петра Афонасьевича. Яков Семеныч ежедневно по вечерам являлся со своей трубочкой к Клепиковым и сидел до девяти часов, ведя бесконечную тихую беседу о разных разностях. Марфа Даниловна была какая-то скучная. Ей недомогалось. Определенного ничего не было,-- как-то всё расклеилось, как старая посуда. Кончилось тем, что в одно прекрасное утро она серьезно слегла. Петр Афонасьевич переполошился, потому что жена почти никогда не хворала. -- Ничего, так пройдет...-- успокаивала его Марфа Даниловна.-- Вот какая непогодь стоит... Да еще в погребу простудилась, когда капусту солила. Ничего, передохну денька два... Прошло и два дня, но лучше не сделалось. Наоборот, болезнь пошла быстрым ходом вперед. Пригласили врача, который определил воспаление обоих легких. Положение выходило очень серьезное. Катя страшно перепугалась. Ей показалось, что она в чем-то очень и очень виновата, потому что всё время думала только о себе, забывая о других. Мать была уже в том возрасте, когда нужен и отдых и уход. Первое, что следовало бы сделать -- это нанять кухарку. Положим, что мать всю жизнь прожила без прислуги и привыкла вести всё хозяйство своими руками, но не мешало бы ей отдохнуть. -- Вот Сережа кончит, тогда и я отдохну,-- отвечала Марфа Даниловна, когда Катя приставала к ней с прислугой.-- Не люблю я этих кухарок... Хорошей не найти, а плохая только будет даром жалованье получать. При расчетливости Марфы Даниловны нечего было и думать ввести в дом кухарку,-- ей всё не нравилось бы, и кухарка явилась бы наказанием. Так дело и шло день за днем, а теперь Катя упрекала себя, что не настояла на своем: будь кухарка, матери не нужно было бы самой лазить в погреб -- и следовательно, не было бы никакой простуды. -- Так и пустила бы она кухарку в погреб,-- успокаивал Петр Афонасьевич горевавшую дочь.-- Не таковский человек... И к печке бы тоже не пустила. Всё бы ей казалось, что не так и не ладно. Уж я-то её знаю. Доктор в первое время успокаивал, и Петр Афонасьевич особенно не волновался. Ну, что же, все хворают. У него тоже было воспаление легких в молодости. Положение дел сразу изменилось, когда температура поднялась за сорок и Марфа Даниловна потеряла сознание. В бреду она всё говорила о Сереже, умоляя его приехать. Потом начала сама собираться к нему. Это последнее ужасно испугало Петра Афонасьевича: самая нехорошая примета, когда больной начинает собираться. Он совсем растерялся, побледнел, расплакался, так что Кате пришлось с ним отваживаться. -- Ах, Катя, Катя...-- шептал он, хватаясь за голову.-- Что мы наделали?! -- Папа, ведь мы же ничего не сделали... -- Нет, не то... Ведь она умирает, Катя, а мы-то надеемся, сами не знаем на что. Ах, боже мой... Прошло ужасных три дня. Время теперь мерялось уже часами. Доктор приезжал по два раза в день и был очень недоволен ходом болезни, разыгравшейся против всех его расчетов с необычайной быстротой. Это был седьмой день, когда он как-то растерянно отвел Петра Афонасьевича и что-то сказал ему. Несчастный Петр Афонасьевич весь задрожал и закрыл лицо руками, сдерживая рыдания. -- Я только предупредил вас на всякий случай...-- бормотал доктор.-- Нужно воспользоваться моментом сознания... Доктор предлагал пригласить священника. Дальше события полетели еще с большей быстротой. У Кати захолонуло на душе, когда приехал о. Евгений из женской общины. -- Ничего, ничего, бог милостив,-- повторял добрый батюшка.-- Не следует отчаиваться... Приехала Анна Николаевна с Любочкой. По их лицам Катя сразу догадалась, что мать безнадежна: они это знали через Якова Семеныча, которого предупредил доктор. Анна Николаевна заплакала, когда о. Евгений прошел в комнату больной, на ходу надевая епитрахиль. Любочка убежала в комнату Кати. Петр Афонасьевич стоял в зале у стенки и тихо рыдал. -- Батюшка, не уходите...-- умоляла Катя, когда о. Евгений вышел от больной.-- Она умрет. -- Дитя мое, все мы умрем... Мы -- гости в здешнем мире. Он благословил рыдавшую девушку и пошел поговорить с обезумевшим от горя Петром Афонасьевичем. -- Как же это так... вдруг...-- повторял Петр Афонасьевич, глядя на батюшку безнадежным взглядом.-- Ведь всего неделю тому назад она была здорова... да, совершенно здорова, и вдруг... Нет, за что, о. Евгений? Ровно в полночь Марфы Даниловны не стало. Она умерла в полном сознании, благословив детей. Последним её словом было дорогое имя: Сережа. Что дальше происходило?.. Это знали только Анна Николаевна и дедушка Яков Семеныч, принявшие на себя все хлопоты. Катя помнила только, что из общины явилась сестра Агапита, что покойную перенесли в гостиную, что зажгли свечи, что приехал опять о. Евгений с монастырским дьяконом служить первую литию... Ужасных три дня, целых три дня... Марфа Даниловна была уже гостьей в том доме, который создавался её трудом, где всё еще было полно ею, где каждая мелочь говорила о ней, где всё держалось ею и где на всем лежала её женская забота. С женщиной из дому уходит всё... Какая спокойная лежала она в гробу -- как человек добре потрудившийся. Петр Афонасьевич с трогательной заботливостью убрал изголовье живыми цветами... Это были последние цветы, последние слезы, последняя ласка любящей руки, последний привет земли. Он больше не плакал, точно и сам умер. Да, всё было кончено в маленьком домике, жизнь которого порвалась так неожиданно.. Хоронили Марфу Даниловну в общине, рядом с Григорием Иванычем. Вырос свежий холмик земли и похоронил под собой счастье всей семьи. Петра Афонасьевича насильно увели от могилы. Он был жалко-спокоен и всё повторял: -- За что?.. Как страшно было возвращаться в опустевший маленький домик, в свое разоренное гнездо... -- Ты теперь должна быть хозяйкой,-- говорила Кате сестра Агапита.-- Это великая обязанность женщины. У тебя есть отец и младший брат -- о них некому позаботиться, кроме тебя. Катя была совершенно убита неожиданно налетевшим горем. Она только теперь поняла, как она страстно любила мать. Боже мой, чего бы она ни отдала, чтобы сказать ей, как она её любит... А сколько прошло дней, недель, месяцев, лет, когда Марфа Даниловна была жива, и ни у кого не являлось даже мысли, что эти дни и недели уже сочтены. И вот её нет, а Кате всё казалось, что мать куда-то ушла ненадолго и может вернуться каждую минуту. Маленькой девочкой ей часто приходилось так её ждать... Ту же мысль читала она на лице отца, прислушивавшегося к каждому шороху и вздрагивавшего, когда хлопала где-нибудь дверь. Он плакал каждый день, запершись в своей мастерской, и единственный человек, который его мог утешить, был дедушка Яков Семеныч. Разразившись над семьей Клепиковых, несчастье доказало еще раз ту истину, что только в такие трудные минуты познаются истинные друзья. Таким другом оказалась Анна Николаевна. Она приходила почти каждый день и входила во все мелочи, но здесь было дорого, главным образом, уже одно её присутствие. Свой человек, родная душа... Например, какой тяжелый момент переживался в маленьком домике, когда нанимали первую кухарку, и всё это устроила Анна Николаевна. Петр Афонасьевич горько заплакал, когда эта кухарка подала первый обед. От Сережи было получено такое хорошее, теплое письмо. Он оказался не таким черствый, как казался Кате, и его искреннее горе примирило её с ним.
X
Смерть Марфы Даниловны внесла в жизнь маленького домика томительную пустоту, которую ничем нельзя было наполнить. Петр Афонасьевич страстно тосковал. Каждая мелочь домашнего обихода, весь порядок дня, хозяйственные заботы, праздники -- всё ему напоминало дорогую покойницу, и он всё старался сделать так, как любила Марфа Даниловна. "Так любила мама" -- сделалось своего рода законом. Все вещи в доме, до последней мелочи, оставались на тех же местах, где были при ней. Петр Афонасьевич ужасно сердился, когда Петушок что-нибудь передвигал. -- Мне кажется, Катя, что Петушок совсем не любил матери,-- с грустью повторял Петр Афонасьевич. -- Папа, он еще слишком мал... -- А будет больше, и совсем позабудет. Петушок был занят, главным образом, своей гимназией, новыми товарищами и своим новым положением гимназиста. Он как-то сразу отстал от семьи. О матери вспоминал только тогда, когда говорили о ней большие. Это была не бесчувственность, а детское непонимание того, что случилось. Петра Афонасьевича всё это огорчало до глубины души. Ведь он был весь в прошлом и жил только этим прошлым. Ему было приятно видеть людей, которые знали Марфу Даниловну и которые могли говорить о ней. Вообще у него образовался какой-то культ покойницы. Всех дороже теперь для него была Анна Николаевна, обладавшая способностью по целым часам говорить о Марфе Даниловне. Общих воспоминаний было достаточно. Анна Николаевна сидит с какой-нибудь работой и речитативом ведет рассказ, а Петр Афонасьевич шагает по комнате и слушает. Это ему доставляло наслаждение, и он стал уходить по вечерам к Печаткиным, чтобы послушать Анну Николаевну. Раньше он у них бывал только редким гостем. -- Мне всё кажется, что у нас всё не так,-- жаловался он.-- Одна кухарка чего стоит... В кухню зайти нельзя: грязь, тараканы. И кушанья совсем не такие, и провизии больше выходит. Одним словом, совсем не то, что было при Марфе Даниловне... -- Это только так сначала кажется, Петр Афонасьевич, а потом привыкнете. Износится помаленьку горе-то... Что же, дети у вас уже большие, на своих ногах, недостатка ни в чем нет -- и слава богу. Другие-то в сиротстве останутся, так голодом и холодом насидятся... Это была единственная логика утешения, и Петр Афонасьевич смирялся. Только почему ему тяжело было возвращаться на своё пепелище? А какая тоска охватывала его по вечерам, когда всё стихало... Это мужское горе было тем тяжелее, что не могло вылиться жалобами и слезами, а оставалось внутри, как гнет. Катя жила теперь совершенно новой жизнью, потому что на ней лежал весь дом. Уроки шли между прочим, а больше всего времени отнимали домашние мелкие заботы. Ведь всё нужно было досмотреть самой, везде поспеть, а тут еще хлопоты и с отцом и с Петушком. За всем они обращались к ней. Катя могла только удивляться, как мать успевала управиться везде одна, без всякой посторонней помощи. Перед ней раскрылась масса тех мелочей, из которых складывается жизнь хозяйки дома. До известной степени её поддерживало то, что она занимала теперь вполне самостоятельное положение, ни от кого не зависела, и Петр Афонасьевич постоянно советовался с ней, как привык советоваться раньше с женой. Личная жизнь Кати на время отступила на задний план. Времени не оставалось, чтобы написать письмо Грише, т. е. время было, но недоставало настроения. Он ей писал попрежнему, так хорошо жалел Марфу Даниловну и вообще был тем хорошим человеком, которого Катя так беззаветно любила. Её теперь беспокоило больше всего то, что составленный летом план разлетался дымом. Как она теперь бросит отца и Петушка, чтобы уехать в Казань учиться? Это было немыслимо и означало окончательно разорить весь дом. Приходилось остановиться на том, что когда Сережа приедет летом, то съездить в Казань недели на две. Эта комбинация оставалась единственным исходом. И вдруг Сережа не приедет? Время летело быстро. Прошла зима, и наступила весна. Это была грустная весна... Петр Афонасьевич не оживился даже с открытием рыбалки и увез в Курью свое домашнее горе. Вот и навигация открылась, и первые пароходы отправились вниз по Лаче. В маленьком домике сделалось еще скучнее. Кате приходилось сидеть больше дома. Заглядывала теперь к ней изредка одна Любочка, чтоб поболтать и рассказать какие-нибудь новости. Она завела себе новые знакомства и восхищалась какими-то чиновничьими вечеринками, где танцовали до-упаду. Катя слушала Любочку совершенно равнодушно и никак не могла разделить её настроения. Любочка была так далека от неё. Ей даже было её жаль, точно прежняя Любочка куда-то исчезла. -- Не одобряете, Екатерина Петровна?-- спрашипала Любочка. -- Мне всё равно... Каждый по-своему думает и чувствует. -- Нужно же повеселиться... -- Я очень рада за тебя. -- А потом я выйду замуж, чтобы исполнить назначение женщины. -- Мне не нравится тон, которым ты говоришь о таких серьезных вещах. Вообще у тебя появилось какое-то легкомыслие... Катя ошибалась, принимая болтовню Любочки за чистую монету. В сущности, Любочка была гораздо серьезнее и только под впечатлением минуты, по старой привычке, болтала глупости. Ударом для Кати было письмо Сережи, полученное вскоре после открытия навигации. Он писал, что нашел себе урок и не приедет домой на лето. Этого именно Катя не ожидала от брата. Все её планы рушились в окончательной форме. Петр Афонасьевич отнесся к этому известию с какой-то тупой покорностью и только заметил: -- Что же остались мы с тобой, Катя, одни... да. Он не мог даже осудить Сережу, потому что за ним стояла тень матери. Значит, так нужно... У них свое, у Сережи свое. Пусть устраивается, как находит лучше для себя. Сережино письмо стоило Кате больших слез. Мечта, которой она жила целую зиму, не могла осуществиться, а впереди еще целый год самых тяжелых ожиданий. Нет, это такое несчастие, от которого у неё опускались руки. Гриша тоже писал, что не может приехать. У него была своя работа и какие-то уроки. Кате показалось немного странным, что при отъезде он несколько раз предлагал ей приехать и она сама же отговаривала его, а теперь в своих письмах к ней он ни разу не упомянул об этом. Неужели он мог так скоро забыть? О, нет, она так верила в него, вернее -- в себя, потому что не могла отделить себя от него. Наступило и это грустное лето... Катя и Любочка, забрав Соню и Петушка, изредка ездили в Курью, но это были не те поездки, как раньше. Недоставало главных действующих лиц. Стояла хорошая погода, всё зеленело кругом, солнце так ярке светило, а на душе было у всех грустно, и всякий думал про себя свою одинокую думу. -- Уж скорее бы прошло это лето,-- говорила Любочка, начинавшая скучать. Она опять почувствовала склонность к Сереже и даже завела с ним переписку. Ей казалось, что она так его любит, как никогда. Серьезность чувства выражалась уже тем, что Любочка теперь никому не поверяла своей тайны. Кто выигрывал от неприезда студентов, так это Анна Николаевна, которая была теперь совершенно спокойна. Она начала лучше относиться и к Кате, но последняя не поддавалась на эту удочку. Спокойствие Анны Николаевны стоило ей слишком дорого... Прошло и лето, как проходят дурные сны. Катя была рада, когда начались осенние дожди, слякоть и вообще все прелести городской осени. Погода совпадала с её настроением: у неё на душе тоже стояла осень. К довершению всех бед, письма от Гриши стали запаздывать. Он ссылался то на свои занятия, то на болезнь. Катя почувствовала что-то подозрительное в самок тоне этих писем. Конечно, год -- большое время, по она-то ведь всё та же и так же любит его. В сентябре письма от Гриши окончательно прекратились. Он не отвечал уже на два её письма. Что-то вообще случилось, и Катя с тревогой встречала каждый день, ожидая какой-то нежданной беды. На неё нападали минуты тяжелого раздумья. Раз вечером, когда она занималась с Петушком, приковылял дедушка Яков Семеныч, ужасно чем-то встревоженный. Он поздоровался с ней как-то особенно ласково, погладил Петушка по голове и вообще старался что-то такое сказать. Петр Афонасьевич постукивал в своей мастерской, выковывая крючья. -- Да отец дома?-- спрашивал старик во второй раз. -- Что-нибудь случилось, дедушка?-- спросила Катя, встревоженная его поведением. -- Чему случиться-то, Катенька? Ничего, всё по-старому... Сидел-сидел дома и пошел вас проведать. Ты, Петушок, смотри, учись хорошенько. За битого двух небитых дают... Да. А после офицером будешь... Хочешь быть офицером? -- Хочу...-- равнодушно ответил Петушок. Дверь в мастерскую старик отворил как-то особенно осторожно, точно боялся что-нибудь пролить. Он и присел на стул как-то бочком и несколько раз прокашлялся, точно у него что засело в горле. Петр Афонасьевич постукивал своим молотком по проволоке и ничего не хотел замечать. -- Да... оно тово...-- заговорил Яков Семеныч, раскуривая дрожащими руками свою трубочку,-- дождь идет... да. -- Ненастье,-- согласился Петр Афонасьевич, прислушиваясь, как барабанил дождь в окна.-- Вот ужо морозом все деле исправится... -- Уж это на что лучше, если осенний морозец прихватит эту самую грязь. Да... тово... Анна Николаевна наказала кланяться. Так она убивается, так плачет... -- Что случилось?-- встревожился Петр Афонасьевич. -- Ох, и говорить-то тошно... Нарочно я прибежал, чтоб предупредить на всякий случай. Старик понизил голос, притворил дверь и прошептал: -- Гриша-то ведь женился... да. На какой-то оголтелой швейке... Ну, и пишет матери -- значит, вполне обрадовал. Ну, Анна Николаевна и давай рвать и метать... Уж я с ней бился-бился. Боялся, как бы она сюда не набежала... -- Жаль бедную... Этакой грех, а? А ведь какой парень был хороший... Яков Семеныч показал на дверь и закрыл глаза. Петр Афонасьевич понял этот жест... Неужели Катя его любила?.. -- Ведь он жениться хотел на ней...-- объяснил Яков Семеныч.-- Я-то это самое дело смекнул, ну, конечно, молчал. А только у них большое согласие вышло... Ах, какой грех!.. Вот я и прибежал предупредить, а то вдруг-то она узнает... Известно, дело молодое, горячее... Как-нибудь ужо заведу я с ней стороной политичный разговор. Но политичного разговора Якову Семенычу не привелось заводить, потому что приехала на извозчике Анна Николаевна. Катя перепугалась, когда она вошла в комнату. Лицо опухло от слез, волосы были не прибраны, осеннее пальто распахнулось. Яков Семеныч выскочил из мастерской и попробовал её остановить, но было уже поздно. Анна Николаевна ничего не видела, кроме Кати. -- Мне с тобой нужно поговорить, Катенька,-- говорила она.-- Пойдем к тебе в комнату. Петр Афонасьевич хотел войти туда, но Яков Семеныч остановил его. -- Пусть они разговорятся...-- шепнул он.-- Женщины это лучше умеют сделать... Ах, какой грех-то!.. Анна Николаевна опустилась на кровать Кати и беспомощно зарыдала. -- Успокойтесь, Анна Николаевна,-- уговаривала её Катя, обнимая:-- хотите воды?.. Гриша болен?.. что случилось? Милая, не нужно так волноваться... -- И ты же меня уговариваешь, Катенька? Ах, растерзать меня мало... да... Вот до чего дожила... Приехала нарочно во всём покаяться тебе. Давно я стала примечать, что Гриша как будто припадает к тебе... Ну, я и рассудила так, что ему жениться не на тебе, а на богатой. От бедности своей так подумала и даже сердилась на тебя, будто ты нарочно подманивала его девичьим делом. Так и подумала. Вот я какая. -- Зачем вы это говорите?-- взмолилась девушка.-- Не нужно... ради бога, оставьте меня в покое. -- Нет, всё скажу... Не могу. Ах, головушка с плеч... да... Так к и сердилась на тебя. На богатой невесте хотела женить своего Гришу. Ну, радовалась, что он на нынешнее-то лето не приехал... Вот как всё верно рассчитала! А бог-то и наказал старую дуру. -- Гриша женился?-- тихо спросила Катя. -- Вот это самое... На какой-то швее. Ох, снял он с меня голову. Куда он теперь со своей швеей?.. Сам пишет всё... должен был, говорит, жениться. Катя поднялась, выпрямилась и спокойно проговорила: -- Это не может быть... -- А письмо-то, Катенька? Девушка как-то странно улыбнулась и тем же спокойным тоном ответила: -- У меня есть десять его писем... Вам кто-нибудь другой написал.
XI
Монастырский колокол уныло и редко звонил к великопостной вечерне, сзывая духовное стадо к покаянной молитве. Ни на одной городской церкви не было таких колоколов, как у монашек,-- звон получался певучий, тонкий, голосистый, точно это были колокола-женщины. Монашки немало гордились своим малиновым звоном, сравнивая его с горластыми городскими колоколами. Но всего лучше он был в великий пост, так ласково приглашая нагрешивших за год городских обывателей к примирению с собственной совестью. В воздухе уже чувствовалась наступавшая весна. Снег потерял зимнюю белизну; крыши обросли ледяными сталактитами; выдавались такие теплые весенние дни, когда живого человека охватывает какая-то смутная тоска. Говоря правду, ранней весной Шервож имел очень некрасивый вид, потому что на таявшем снегу выступал весь сор. накопившийся по улицам за зиму. Затем всё это превращалось на немощеных улицах в грязь, а летом в пыль. Именно был такой весенний день, вернее -- вечер. В монастырской общине тоже было невесело. И дни такие, да и наливавшаяся в воздухе весна возбуждала в монашках неопределенное, смутное беспокойство. В этом последнем не было ничего грешного, мирского, а так, просто, грустно по-женски, когда хочется присесть к окошечку и всплакнуть, не зная о чем. Старшие манатейные монахини отлично знали это весеннее настроение и зорко следили за молодыми послушницами, особенно за готовившимися к пострижению -- нехорошо, всё-таки мирская тоска. Вот сестра Агапита, кажется, уже привыкла к монастырской жизни, а и та ходит, как в воду опущенная, единственное утешение -- итти в церковь. Сестра Агапита была рада, когда раздавался благовест к вечерне. Служили в маленькой домовой церкви "всех скорбящих радости". Она надела свою темную ряску, взяла четки и монашеским неторопливым шагом отправилась в церковь. Она дорогой думала о той девушке, которую там встретит. Действительно, в уголке, где шли около стены лавочки для старушек, стояла Катя. Проходя мимо, Агапита раскланялась с ней. "Ах, бедная, бедная..." -- думала монахиня, опуская глаза. Катя теперь часто бывала в общине именно за вечерней. Свои уроки она кончала к этому времени и шла в общину отдохнуть душой. Ей нравилась монастырская служба: так красиво читают послушницы, а еще лучше поет женский хор. Было что-то особенное в этом пении, такое чистое и поэтическое, уносившее куда-то вверх. Немало слез выплакала покинутая девушка в своем уголке и только здесь находила то спокойствие, без которого нельзя жить на свете. Жить... какое это странное слово! Живут другие, те счастливцы и избранники, которым дорога скатертью, а ей приходилось гасить в себе эту жажду жизни и счастья. Нужно уметь отрешиться от этой жизни, которая несет и обман, и горе, и слезы, и тяжелое раскаяние. Нужно забыть прошлое... Если бы его можно было забыть!.. Оно приходило вместе с Катей даже в эту святую обитель, и она напрасно боролась сама с собой, чтобы отдаться другому настроению и сделаться такой же бесстрастно-спокойной, как сестра Агапита. Ведь никому не нужно ни её горе, ни её слезы... Одна и навсегда одна, и только горе останется, как черная тень. Пусть же этот злой и несправедливый мир остается там, за пределами монастырских стен... Великопостную службу Катя всегда любила, а теперь она так соответствовала её настроению. А как хорошо служил батюшка о. Евгений!.. Весной он всегда прихварывал и делал возгласы таким тихим голосом; особенно хорошо он читал, выходя на амвон, молитву Ефрема Сирина. Какая хорошая эта великопостная молитва, которая просит о даре не зреть прегрешения брата моего... Да, именно нужно уметь не видеть эти прегрешения, и это величайший дар. Катя открыла в церковной службе много такого, чего раньше не замечала. Особенно ей нравилась эта скрытая грусть о человеческом несовершенстве -- ведь оно, это несовершенство, во всех и в ней, может быть, больше, чем в других. Часто её охватывало такое хорошее и теплое религиозное спокойствие, и она уносила его домой, как святыню. Служба ей казалась даже короткой. Хотелось стоять в своем уголке долго-долго, без конца, и чувствовать, что есть что-то такое громадное, необъятное, всепоглощающее, перед чем отдельное существование не больше одной из тех пылинок, какие кружатся в солнечном луче. Она именно и чувствовала себя такой пылинкой и чувствовала теплоту и свет этого солнечного луча... После каждой службы сестра Агапита подходила к Кате и смотрела на неё своими ласково-пытливыми глазами. Так было и теперь. -- Здравствуйте... -- Здравствуйте, сестра. Сестра вздыхала. Прежней девушки уже не было, а перед ней стояла женщина, та женщина, которая сказывалась в этом серьезном взгляде и в выражении рта. -- Вы сегодня зайдете ко мне? -- Да... Сначала схожу на могилу к маме. После службы Катя почти каждый раз заходила на могилу к матери. Это сделалось для неё потребностью. Тут же рядом и могила Григория Ивановича. Какие это хорошие, чистые люди... Катя смутно верила, что они сочувствуют её одинокому горю, видят, как она страдает. Да и к кому она больше пойдет? И места другого нет... Кажется, сама взяла бы да и легла рядом с ними. Тихо, спокойно, безмятежно... А тут певучий звон монастырских колоколов, огоньки в кельях, монашеское пение. Хорошо. И, главное, ничего не нужно. На паперти Катю и сестру Агапиту догнал монастырский дьякон, сильно чем-то встревоженный. -- Ну, не есть ли он болван и дурандас?
– - обратился он к сестре Агапите.-- Я ему так и в глаза скажу... -- Вы это про кого, отец дьякон? -- Как про кого? Всё про него же, про своего племяша... Помните: Володька Кубов? Недаром из гимназии-то выгнали... Бо-олван!.. Сестра Агапита только пожала плечами. Во-первых, она не знала никакого племяша Володьки, а во-вторых, её пугали мирские энергичные слова... Она даже вздрогнула, когда о. дьякон начал браниться. -- Вы забыли, что мы идем со службы,-- тихо заметила она, ипуская глаза. -- Я-то не забыл, а он всё-таки болванище... -- Что он сделал?
– - спросила Катя, живо припоминая Володю Кубова. -- Он-то? Он отлично сделал... Бить его некому, болвана. Дьякон протянул свою могучую десницу и, откладывая один палец за другим, изложил по пунктам все вины племяша. -- Во-первых, человек имеет место в селе Березовском и получает жалованье... раз!.. Во-вторых, человек обзавелся всем сельским хозяйством, которое ему приносит дохода рублей двести в год... два! В-третьих, он зарабатывает в кузнице каждое лето более ста рублей... три!.. Скажите, ради бога, какого ему чорта нужно? -- Отец дьякон... -- Нет, позвольте... Человек сыт, всё у него есть, а он что мне пишет: вот кончу экзамены, распущу школу и брошу всё. Понимаете? Есть у него в башке хоть капля здравого смысла? Да пусть только он явится сюда... пусть... Дьяконица первая у меня ему выцарапает его бесстыжие глаза. Просто, бесстыдник... -- Может быть, он на службу хочет поступить... -- На службу? Ха-ха... Кому таких-то оболтусов нужно... Извините, сестра Агапита, а мой племяш -- болван... Я его просто растерзаю... Лицо почтенного о. дьякона раскраснелось от волнения, а кулаки сжимались самым угрожающим образом, так что сестра Агапита даже попятилась от этого живого олицетворения чисто-мирского гнева. -- Нет, я ему задам!..
– - повторял о. дьякон, когда сестра Агапита и Катя уже ушли и он остался на паперти один.-- Нет, брат, погоди... Ужо вот дьяконица-то тебе задаст, болванищу... Сходив на могилы, сестра Агапита провела Катю к себе в келью. Девушка теперь часто заходила к ней и просиживала здесь, пока не стемнеется. Сюда же она принесла и свое девичье горе, здесь выплакивала его, а сестра Агапита утешала её какими-то необыкновенно ласковыми словами. Собственно, смысл этих утешений оставался для Кати неизвестным, она не понимала самых слов, а только чувствовала самый тон утешавшего тихого и ласкового голоса. Келья сделалась для неё чем-то родным, и она каждый раз входила в маленькую белую дверь с этим чувством родной близости. -- Ну, что нового?
– - спрашивала сестра Агапита, снимая свою шапочку.-- У вас сегодня вид нехороший, моя дорогая... Вы, вероятно, получили письмо? -- Да... Как вы догадались, сестра?.. -- Право, не знаю... Есть необъяснимые вещи. Ну, что он пишет? Катя заплакала. Сестра Агапита оставила её успокоиться, а сама отправилась ставить самовар -- это была её единственная слабость, вынесенная из мирских прихотей. -- Большое письмо?
– - спрашивала она из коридора. -- Да... Я не понимаю, для чего он писал его. Ведь всё кончено, позабыто -- зачем же еще напрасно тревожить меня? Я целую ночь проплакала над этим письмом. Ведь он хороший, Гриша... всё-таки хороший. Самовар в руках сестры Агапиты сделал судорожное движение, явно высказывая негодование к "всё-таки хорошему" человеку. -- Это даже не письмо, а целая исповедь,-- продолжала Катя.-- Главное, что меня огорчило в нем, так это то, сестра, что он совсем не любит той девушки, на которой женился, к чувствует себя глубоко-несчастным... Вот уж я этого не понимаю!.. Пишет о том, как он виноват передо мной, что постоянно вспоминает обо мне, что... Нет, вы сами лучше прочитайте, сестра, а я не могу. Сестра Агапита сделалась поверенной Кати в её горе и знала все мельчайшие подробности её печальной истории. Она взяла дрожавшей рукой роковое письмо -- большой лист почтовой бумаги, исписанный кругом -- и принялась его читать, строго сложив свои бескровные губы. Странно было видеть это откровенное послание любимого человека, всё пропитанное еще юношеским чувством, острым горем и раскаянием, именно в руках у монахини, отрешившейся от мира. Перед этими кроткими глазами вставали живьем вот с этих страниц и зло, и несправедливость, и обман. Да, хуже всего -- обман... -- Таких людей даже не стоит жалеть,-- резюмировала сестра свои мысли, возвращая письмо.-- Сам виноват... Что же можно сказать больше? -- Знаете, сестра, оно мне напомнило моего дядю по матери... Может быть, вы знаете доктора Конусова? Так вот у него тоже вышла подобная же история, т. е. приблизительно. Он сам мне рассказывал... Какой он жалкий сейчас. Пьет, опустился... Неужели и Гришу ждет такая же участь? Ведь это страшно, сестра... Вся жизнь испорчена, и нет выхода, нет счастья! -- Не будем говорить об этом, милая. Не стоит... Молодые люди слишком много позволяют себе, а потом платятся за это всей своей жизнью да еще чужую прихватят по пути. Зачем чужой-то век заедать?.. Это несправедливо. Конечно, мы должны прощать даже своим врагам, но... Чисто-мирское волнение охватило сестру Агапиту, и она с трудом удержалась, чтобы не высказать осуждения человеку, который продолжал тревожить невинную душу даже своим раскаянием. Ах, как тяжело прощать... Катя не плакала, но сидела, как приговоренная к смерти. -- Сестра милая, я поступлю к вам в общину...-- шептала она.-- Здесь так хорошо... тихо... и мама будет всегда со мной... и Григорий Иваныч. И никто, никто не посмеет ко мне прикоснуться. Я часто теперь думаю об этом. -- Рано, голубушка... Твоя жизнь еще впереди. Кто знает, что будет. Не нужно принимать таких решений, от которых потом захочется отказаться... Не в одном монастыре спасение. Ты еще молода, много сил, и место им найдется... Нет такого горя, которое бы не износилось. Вот смотри на меня и учись... -- А если мне тяжело? Если я не знаю, куда мне деваться? Всё мне опостылело... Сама я себе чужая. Ведь так страшно жить... -- Пройдет. Молодость свое возьмет... Ведь не ты одна так-то горюешь. И, наконец, отчаяние -- смертный грех... У каждого найдется свое горе, а слезы и через золото льются... В монастырь-то всегда успеешь еще поступить. -- Для чего же жить?.. -- А отец? а маленький брат? Катя любила эти тихие душевные разговоры с сестрой Агапитой, от которых у неё делалось легче на душе. Горе оставалось, а всё-таки легче... Хорошим другом Кати оказалась также Любочка. Катя даже не ожидала встретить в подруге такого искреннего и энергичного участия. Впрочем, и Любочка совсем была другая. Она быстро изменилась, точно вместе с гимназической формой сняла с себя детское веселье и милые маленькие глупости. Совсем другой человек. В Любочке всё сильнее начали проявляться отцовские качества: решительность, прямота и даже нетерпимость. Период увлечения чиновничьими вечеринками соскочил с неё так же быстро, как налетел. Дома она держалась настолько самостоятельно, что Анна Николаевна во всем безусловно подчинялась её воле. "Вся в отца издалась,-- часто думала Анна Николаевна, наблюдая дочь.-- И смотрит так же... А Гриша-то, видно, в меня пошел. Лучше бы уж ему в отца-то уродиться..." Любочка часто теперь приходила к Клепиковым и вносила с собой такое хорошее энергичное настроение. Петр Афонасьевич очень её любил, особенно за цветущее здоровье -- вот это так девица вполне. Рядом с ней Катя выглядывала "заморышком". -- Перестань ты, Катя, хандрить!
– - постоянно говорила Любочка, делая энергичный жест.-- Этакая важность... Стоит горевать о такой тряпице, как мой братец Григорий Григорьевич. Разве это люди? Разве такие настоящие люди должны быть? -- А какие? -- Ну, это мы увидим... Не стоит, вообще, разговора. Хорош и твой братец Сереженька... -- Однако ты его любила. -- Я? Никогда... И любовь вздор. Ведь можно без неё обойтись -- значит, пустяки всё.
XII
Петр Афонасьевич переживал первый трудный год без жены. Ему всё казалось, точно он начинает жить снова, а прошлое отошло куда-то далеко назад. В сорок три года трудно начинать жить новой жизнью. Конечно, в домашнем обиходе Катя заменяла до известной степени мать, но только до известной степени. По праздникам Клепиков аккуратно отправлялся в общину на могилу к жене и горько рыдал, оплакивая свое одиночество. Ведь живут же другие, а Марфа Даниловна смело могла бы прожить еще лет пятнадцать, при жизни пристроила бы детей и умерла бы спокойно в том возрасте, когда уже всё земное совершено. Всего больше беспокоила Петра Афонасьевича судьба детей. Всё шло как-то не так, как при покойной жене: Катя бродит, как в воду опущенная. Сережа в первое же лето не приехал домой. Петушок тоже отбивался от родного гнезда. Всё не так, не по-старому... По логике людей, потерявших любимого человека, Петр Афонасьевич перенес теперь всю нежность на старшего сына, как любимца матери. Раньше он всегда отдавал преимущество дочери, а теперь сосредоточил всё свое внимание на Сереже и жил только письмами от него. Даже горе Кати как-то мало его тронуло. Да и как ему, мужчине, вмешиваться в эти женские дела? Конечно, Гриша Печаткин хороший малый и был бы отличным зятем, но что же поделаешь, если не судьба? Суженого конем не объедешь... -- Вот у нас скоро Сережка курс кончит,-- всё чаще повторял Петр Афонасьевич кстати и некстати.-- То-то покойница Марфа Даниловна была бы рада... Эх, не дожила, сердечная!.. А хлопот-то сколько, забот... Легко это выговорить: юрист. Не то, что наш брат, почтовый чинарь... Вон как адвокаты-то поживают... Выслушивал эти размышления, главным образом, дедушка Яков Семеныч. Старик заметно опускался. Изменяли и глаза, и ноги, и поясница. Что же, подходил роковой предел, его же не прейдеши. -- Мы хоть посмотрим на старости лет, как добрые люди живут на белом свете,-- объяснял Петр Афонасьевич.-- Понимаешь, дедушка, юрист... Может штатским генералом быть, ежели на службу поступит. -- Ну, до генерала-то, положим, далеко, а всё-таки оно тово... любопытно. За битого двух небитых дают... -- Вот только мать-то не дожила до нашей радости... Вместе ростили, поили и кормили, сколько муки приняли с одной гимназией, а теперь Сережа кончит, а матери-то и нет. И то писал он мне как-то про неё... Жалеет. С приближением весны усилилась и тревога Петра Афонасьевича. Он по-своему начал готовиться к приезду "юриста". Купил новых обоев и оклеил собственноручно все комнаты, тоже сам обтянул мебель новой материей. Особенное внимание было обращено на ту комнату, в которой будет жить Сережа. Явился и коврик, и новое кресло, и даже драпировка на двери. Устраивая всё это, Петр Афонасьевич думал о жене, которая, конечно, одобрила бы его. Ведь она так любила Сережу... Затем, по какому-то необъяснимому мотиву, Петр Афонасьевич избегал говорить о своих планах с Катей, точно боялся встретить с её стороны отпор. В самом деле, девичье дело: сегодня у отца живет, а завтра и поминай как звали. А Сережа-то уж никуда не уйдет... Этого Петр Афонасьевич не рассказывал даже Якову Семенычу, потому что и в нем подозревал встретить какое-нибудь неодобрение, а это было бы больно переносить. Открытие навигации совпало с самым разгаром этих трогательных родительских приготовлений. Сережа писал, что экзамены кончатся только к июню, и времени оставалось достаточно. Следовало им воспользоваться. Петр Афонасьевич уступил сыну свой письменный стол и поставил на него новенькую чернильницу, которую присмотрел в одном магазине еще с осени. В трудных случаях, когда Петр Афонасьевич сомневался в собственной компетентности, он отправлялся к Анне Николаевне и под рукой выспрашивал её, как лучше сделать. Например, занавески на окно, покрывало на кровать, гардероб,-- да мало ли набралось этих пустяков. Не пошел бы в чужие люди, если бы Марфа Даниловна была жива. Анна Николаевна давно уже присматривалась к Петру Афонасьевичу, многого не понимала в его поведении и решила про себя, что старик немного повихнулся с горя. -- Не то, чтобы совсем, а похоже... Всё как будто ладно говорит, а потом что-нибудь такое несообразное ответит. От тоски это бывает... У Анны Николаевны даже явилась совершенно женская мысль, именно, не женить ли Петра Афонасьевича? Положим, он в годах и сильно даже в годах, а всё-таки что ему одпому-то маячить? Дети на возрасте, того гляди, разлетятся в разные стороны, а он-то и останется один, как перст. Тоже по человечеству нужно судить. Конечно, молодая девушка за него не пойдет, а вдова какая мли девица в годах даже с удовольствием, потому что и дом свой и всякое хозяйство, а умрет -- пенсия вдове останется. Одно время эта мысль настолько заняла Анну Николаевну, что она не утерпела и высказала её Любочке. -- Что же, отличное дело,-- согласилась та совершенно серьезно.-- Хочешь, я тебя посватаю за него? -- Тьфу, бесстыдница!.. Тоже и скажет... Ведь я его же жалеючи говорю. -- А я тебя жалеючи... Открывшаяся рыбалка нынче мало интересовала Петра Афонасьевича, да и рыба как-то плохо ловилась. Год такой, да и Лача совсем обмелела, а тут еще пароходы пугают -- оно уж всё вместе. Дедушка Яков Семеныч один огорчался за всех: прежде всё было лучше, даже рыба. Катя относилась к наступавшему лету как-то равнодушно. Брата она очень желала видеть, но ничего особенного от этого свидания не ожидала, зная его характер. Сережа приехал совершенно неожиданно, не предупредив никого. Петр Афонасьевич был на службе, Катя на своих уроках, Петушок пользовался каникулами и тоже куда-то убежал; дома оставалась одна кухарка, которая видела Сережу в первый раз. -- Тебе кого нужно-то?..-- спрашивала она, недоверчиво оглядывая гостя. -- А тебя, милая... Войдя в пустой дом, Сережа испытывал неприятное чувство: на него так и пахнуло чем-то мертвым. Не так, как бывало прежде. -- Для начала недурно,-- заметил он, снимая дорожное пальто.-- Эх, жизнь, жизнь... В нем на минуту проснулось теплое чувство к матери, тень которой еще витала в этих стенах, к раннему детству, даже к тем невзгодам, какие переживались вот под этой кровлей. Да, всё это было, и теперь ничего не осталось... Тяжелое и неприятное чувство. Встреча с отцом и сестрой несколько оживила его. -- Какой ты большой,-- удивлялся Петр Афонасьевич.-- Вот и борода выросла... Если бы мать-то жива была... Ах, Сережа, Сережа... Петр Афонасьевич как-то жалко зарыдал и припал своей сильно поседевшей головой к сыновнему плечу. Катя отвернулась, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы, а Петр Афонасьевич продолжал всхлипывать, как-то по-детски, и Сережа чувствовал только, как по его лицу катятся эти отцовские слезы. Конечно, матери жаль, но всё-таки слезы в таком большом количестве... да... -- Папа, а как ты постарел...-- заметил Сережа, чтобы сказать что-нибудь.-- Вот и голова совсем седая... -- Да, да... Ведь два года не видались, Сережа, а сколько за это время было пережито. Мать-то всё думала: вот Сережа курс кончит... всё ждала. Вот и кончил, а и порадоваться некому по-настоящему. -- Ну, будет, родитель... Еще успеем поговорить. Это замечание точно испугало Петра Афонасьевича. Он как-то сразу весь съежился и хлопотливо начал показывать Сереже его комнату. Вся эта сцена произвела на Катю самое тяжелое впечатление. Чувствовалась какая-то фальшь. Кате было обидно за мать, за ту бесконечную любовь, какую она вложила в этого самого Сережу, который теперь же морщится из-за отцовских слез. Что-то несправедливое и жестокое было во всей этой сцене, и сердце Кати сжалось глухой болью. Хорошо еще, что отец ничего не замечает. Дальше Катя заметила, как Сережа поморщился, когда отец показывал ему всю обстановку, созданную с таким трудом. И обои мещанские, дешевенькие, и обивка на мебели тоже, и стол, и чернильница, и занавески, и гардероб -- всё было прилично по-мещански. -- Сам обои-то наклеивал, -- объяснял Петр Афонасьевич.-- Как же, два дня старался... Ведь пригласить мастера, так весь рубль -- целковый выложь ему, а я уж сам. Да еще испортил бы мастер-то не один кусок... Покойная мать тоже всё сама делала, всё своими руками. О чем бы ни заговорил Петр Афонасьевич, в конце концов всё сводилось на покойную мать, и в его голосе слышались подавленные слезы, заставлявшие Сережу каждый раз морщиться. -- Ну, не буду, не буду...-- торопливо извинялся Петр Афонасьевич, объясняя гримасы Сережи тем, что память о матери его сильно тревожит.-- Еще успеем наговориться. Теперь, брат, больше некуда ехать... Шабаш!.. Когда Сережа распаковал свои новенький чемоданчик, Петр Афонасьевич ахнул от изумления, потому что в чемодане оказалось столько удивительных вещей, назначение которых ему было даже неизвестно, как разные щеточки для чистки ногтей. И всё, должно быть, очень дорогое. Да, Сережа аккуратен, весь в мать пошел. И как всё уложено, точно укладывала женщина -- одна вещица к другой -- и зеркальце, и мыльце в футляре, и бритвы с прибором, и головные щетки. Расспросы отца, для чего все эти вещи, даже обидели молодого человека, и он заметил недовольным тоном: -- Какой ты странный, папа... Удивляешься, как ребенок. -- Нет, я так... Вот если бы покойная мать посмотрела, так она бы всякую штучку разобрала сама, что и к чему следует. Ну, не буду, не буду... Как на грех, пришла Любочка и застала конец этой сцены во всей красоте. -- Вот мы какие, Любовь Григорьевна...-- хвастался Петр Афонасьевич, подмигивая на Сережу. -- Вижу, Петр Афонасьевич... Очень рада за вас. Я только думала, что все эти туалетные принадлежности привезены Сергеем Петровичем в подарок какой-нибудь даме. -- А вы считаете грязные ногти необходимой принадлежностью каждого порядочного человека?-- уязвил Сережа, делая злые глаза.-- Помните, у Пушкина сказано: "И можно быть довольно умным человеком и думать о красе ногтей". Одним словом, что-то в этом роде... -- Да, в этом роде. -- А помните, Любовь Григорьевна, каким сопляком Сережа был, когда мы его в гимназию отдавали?-- вспоминал Петр Афонасьевич.-- Как теперь помню, только поступил в гимназию и в тот же день подрался с сапожничьими детьми... Курячьим исправником его назвали. Покойница мать... Ну, не буду, не буду! Сережа покраснел и ушел к себе в комнату, чтобы не наговорить отцу чего-нибудь лишнего. Петр Афонасьевич окончательно растерялся и только безмолвно разводил руками. -- Он, устал с дороги,-- объяснила Любочка, пожалев родителя. -- Да, да... Конечно, устал, а я-то болтаю. Девушки ушли в комнату Кати. Они ничего не говорили друг другу, но это не мешало им чувствовать одно и то же. Любочка как-то смешно фыркала, а потом расхохоталась и заговорила: -- Нет, это отлично, как родитель сопляком этого джентльмена назвал... Ха-ха!.. А мне, откровенно говоря, жаль старика... Он отличный человек, простой и скромный, а тут... Ну, не стоит говорить. Кто бы мог это ожидать, Катя? Чистоплюй какой-то... Катя молчала. Ведь это было только началом: из щеточек и футляров для мыла вырастут в свое время привычки настоящего богатого человека и презрение ко всему, что бедно. От своего, от прежнего ничего не останется... И стоило для этого вытягивать из себя все жилы хоть тому же отцу, отказывать себе во всем, целых двенадцать лет ждать. Нет, это просто ужасно, как могут быть ужасны одни мелочи, из которых главным образом складывается вся наша жизнь. Катя кстати припомнила брюзжанье дедушки Якова Семеныча на эту тему и в душе не могла не согласиться с ним. Как обидно-правы бывают иногда такие брюзжащие старики... Под недовольством Любочки скрывалось другое чувство, как далекое эхо минувшего детства... В самом негодовании на чистоплюйство Сережи сказывалась хотя и детская любовь, но всё-таки любовь. В душе оставалась если не надежда вернуть что-то такое хорошее и близкое, то тень такой надежды -- есть чувства, которые не умирают, как не умирает жизнь в зерне, пока оно само не разрушится. Катя отлично понимала, что чувствовала сейчас Любочка, и молчала. Собственное горе выучило её читать чужие мысли и чувства, даже когда они в скрытом состоянии. Собственно и женское горе само по себе совсем другого характера, чем у мужчины: оно въедается такими мелочами, которых мужчина никогда не заметит. -- Вообще поучительно...-- резюмировала Любочка свои впечатления.-- И стоило огород городить и капусту садить... Кажется, это и называется жизнью! Ха... Благодарю покорно! Один -- тряпица, другой -- карьерист... Помнишь, Катя, как мы их делили и ревновали друг друга? -- Мне обидно за то, главным образом, что самое образование как-то не при чем... Насмешка какая-то получается. Оно, конечно, не виновато, но виноваты мы сами, потому что... потому что... ну, не знаю, почему. -- Потому что мы сами дрянные людишки, которых не спасает даже святая наука. Всё дело в характере, в крови, в известных традициях... Помнишь, как я одно время увлекалась богатой обстановкой?.. Ведь это то же, что у Сережи, только у него это составит цель жизни, а у меня прошло эпизодом.
XIII
Кончив экзамены в своей школе, Кубов приезжал на несколько дней в Шервож. У него были какие-то замыслы, о которых не знал даже дьякон. Кубов приходил к дьякону только ночевать, а целые дни проводил где-то на пристанях или в Теребиловке. -- Вчерашний день ищешь?-- ядовито спрашивал дьякон.-- Напрасно беспокоишься... Вот ты считаешь себя, Володька, умным человеком, а у нас своих умных людей -- как у вас в Березовке дров. Не знают сами, куда деваться... -- А вот, когда найду вчерашний день, тогда и поговорим. Потом начали приходить на квартиру к дьякону какие-то неизвестные люди: кузнецы, слесаря, плотники. Кубов подолгу толковал с ними о какой-то паровой машине, о каких-то плотах, а больше всего о барже. Между прочим, из этих рассказов дьякон узнал, что Кубов арендовал старую кузницу на берегу Лачи. Что же, это еще походило на дело. А всё-таки жаль Березовки... Положим, Кубов сделал посев в полном размере, значит, проживет там до осени, но зачем же тогда кузница? Добродушное лицо дьякона выражало одно недоумение. Впрочем, Кубов скоро уехал к себе в Березовку, даже не повидавшись ни с кем из знакомых. -- Ах, болванище, болванище!
– - повторял дьяком.-- Всё знает, а того не может понять, что от добра добра не ищут... Променяет синицу на ястреба. Дьякон нарочно ездил в Курью, чтобы посудачить с дедушкой Яковом Семенычем. Старик внимательно выслушивал дьякона н только качал головой. Да, мудреный нынче народ пошел,-- пожалуй, ничего не разберешь. Петр Афонасьевич, прислушавшись к этим разговорам, заметил: -- Просто Володе завидно, а вы удивляетесь... -- Кому ему завидовать-то?-- удивился дьякон. -- А как же: Сережа юристом кончил, Гриша через год доктором выйдет. Будут жалованье большое получать, а он и лег и встал -- всё тот же учитель. Из своей кожи не выскочишь. На такую уж зарубку попал... В гимназии-то вместе учились, а теперь вот какая разница вышла. Ну, вот он и мечется, Володя-то... Дьякон и Яков Семеныч только переглянулись. С Петром Афонасьевичем не совсем было ладно: точно на пень наехал со своим юристом и везде его сует, к месту и не к месту. Кубов показался в Шервоже ровно через месяц. Это было в начале июля, когда собрался съезд народных учителей. Руководил съездом Огнев. Кубов продолжал свои таинственные хлопоты и, между прочим, не пропускал заседаний съезда. Раз он случайно встретил здесь Катю. -- Я слышала, что вы здесь, Владимир Гаврилович. Отчего вы к нам не зайдете? Этот вопрос точно смутил Кубова. -- Да всё как-то некогда, Катерина Петровна... А впрочем, что же, я могу сказать вам правду. Только, пожалуйста, между нами. Свое учительство я бросаю и завожу новое дело. Вот и не хочется встречаться со старыми знакомыми, потому что будут расспрашивать, что, да как, да почему, а я этого не люблю. Когда всё устроится, тогда сами увидят. -- Одним словом, тайна... Ну, бог с вами и с вашей тайной. Для меня остается непонятным только одно, как вы так легко расстаетесь со своей школой... Ведь у вас там, кроме школы, всё хозяйство поставлено и, как рассказывают, очень большое хозяйство. Одним словом, образцовый учитель и вдруг бежит. -- Можно говорить с вами откровенно? -- О, конечно. Этот откровенный разговор происходил в зале земского губернского собрания, где собирался учительский съезд. Катя, по обыкновению, занимала самый дальний уголок и отсюда слушала доклады, сообщения и происходившие дебаты. Ей очень нравилось ходить сюда, чтобы многому поучиться самой. Огнев отлично вел дело, и работы съезда шли самым оживленным образом. Чувствовалось, что собравшиеся здесь люди делали большое и серьезное дело. У Кати уже было много знакомых, особенно среди учительниц. -- Так вот, видите ли, в чем дело...-- заговорил Кубов после длинной паузы.-- Учительское дело, конечно, прекрасная вещь, и я очень рад, что поработал учителем целых шесть лет. Да... Но остаться навсегда учителем -- этого я лично не могу. У меня другая натура. Меня неудержимо тянет к другой деятельности. -- А это не кажется вам?.. -- Нет... Я благодарен своему учительству, потому что сам прошел известную школу. Но ведь есть другая жизнь, другая деятельность. Посмотрите на американцев -- вот для нас живой пример. Сегодня он учитель, завтра огородник, послезавтра кондуктор и т. д. Уже в самой перемене занятий кроется источник энергии. Может быть, поэтому только в Америке мы и видим таких смелых предпринимателей, не отступающих ни перед какими препятствиями. Это в порядке вещей... -- Всё это так, но ведь у нас не Америка... -- Правда, но с некоторыми поправками... Вообще не Америка, а в частности может быть и Америка. Здесь я, например, бываю с некоторой специальной целью. Хочется найти подходящего заместителя в свою школу... Ведь жаль дела, на которое убито столько времени и сил. Но, к сожалению, я его не нахожу... Много хороших людей, но всё не то. Главное, обидно то, что всё это только учителя, а у меня дело поставлено гораздо шире. И вот, я не могу найти такого человека, который не только взял бы школу, но и всё мое хозяйство. Ведь жаль пашню, над которой трудился столько лет, рабочую скотину, которая разделяла твой труд, твой огород, все мелочи хозяйственного инвентаря... Всё это приобреталось на гроши, годами... -- Неужели никого нет? -- В принципе все, конечно, одобряют, но тут, кроме принципов, требуется живой человек... Да. Есть, пожалуй, и охотники, но я им как-то не верю. Большею частью увлекающиеся натуры, а этот товар в нашем деле ничего не стоит. Всякое увлечение остывает... Нужны работники, строгие, серьезные, последовательные... Кубов помолчал, перевел дух и неожиданно проговорил: -- А что бы вам, Катерина Петровна, занять мое место в Березовке? Ей-богу, отличная была бы штука... Вы подумайте серьезно. Я бы вам уступил половину хозяйства, т.-е. огород и разную домашность. Конечно, пашню вам не пахать, а всё-таки маленькое хозяйство повели бы. А главное, сейчас вы работаете только на богатых людей, которые могут вам платить, а там вы служили бы серьезному делу. Это неожиданное предложение с первого раза показалось Кате совершенно несбыточным, начиная с того, что она не могла даже представить себя в совершенно неизвестной обстановке и в такой ответственной роли, как сельская учительница; с другой стороны, как же она могла оставить семью? Всё это было невозможно, хотя слова Кубова и запали глубоко. Она много и долго думала о них и постепенно привыкла к мысли сделаться вельской учительницей. Ведь живут же другие, и не вечно же она будет жить при отце, тем более, что Петушок уже не нуждается в её помощи, а Сережа заменит её отцу. Главным подкупающим обстоятельством являлась мысль о том, чтобы уехать из Шервожа. Что-то такое впереди мелькало, луч слабой надежды на какое-то будущее и избавление от настоящего. Ведь через год в Шервож вернется Гриша врачом,-- он должен отслужить здесь земскую стипендию. Какой мукой будет для неё жить с ним в одном городе, может быть, придется где-нибудь встретиться. Да и для него не сладко будет видеть её... Получалось вдвойне неловкое положение, которое разрешалось бы само собой, если бы она поступила учительницей в Березовку. Огорчало Катю то, что ей решительно не с кем было посоветоваться. Вот если бы была жива мать -- совсем бы другое дело. Но её не было, и Катя чувствовала с какой-то болью свое полное одиночество. Ведь шаг решительный, который изменит всю жизнь. Раз она попробовала заговорить стороной с отцом на эту тему, но он отнесся с странным равнодушием к ней. -- Что же, и учительницы хлеб едят...-- говорил он.-- Только ведь скучно в деревне, особенно молодой девушке. -- Какая же скука, папа?.. Тысячи учительниц живут по деревням... -- И всё-таки скучно. То ли дело в городе: вышел на бульвар... пошел в театр... Взял извозчика... Одним словом, город, а не деревня. Что хочу, то и делаю, только были бы деньги. Вот погоди, как мы с Сережкой заживем... Он уж фрак себе заказал, Понимаешь, ему нельзя без фрака... Цилиндр, говорит, куплю. Вот как мы... хе-хе... В Петре Афонасьевиче сказался городской чиновник, приросшин к своему городу, как улитка к раковине. Другой жизни он не мог себе представить. Раньше Катя этого не замечала и была очень огорчена. В отце она привыкла видеть не одного чиновника. Оставалась в запасе одна Любочка, которая отнеслась к её плану с таким увлечением, что Катя даже испугалась. Ведь это начиналась уже та область фантазии, о которой говорил Кубов. -- Лучше и не придумать!
– - повторяла Любочка, расхаживая по комнате.-- Да тут и думать не о чем... С богом!.. А когда Гриша приедет со своей принцессой, тогда я к тебе в помощницы поступлю. Честное слово... Э, что нам город? Зиму в деревне, а летом вольные птицы... Я даже сама думала об этом. Надоело этих богатых оболтусов учить. -- Кубов то же самое говорит... -- Кубов, Кубов -- и без него знаем. Только и свету в окне, что Кубов. Свой ум, слава богу, имеем... Не люблю я этих бабьих пророков... Сам, небось, бежит из деревни. -- У него какое-то дело в городе. -- В дьякона поступит... У Любочки явилось какое-то необъяснимое предубеждение против Кубова. Она готова была спорить до слез, стоило только сказать, что так думает Кубов или это говорил Кубов. Вообще она относилась к людям с большим пристрастием, особенно к самостоятельным, точно завидовала чужой энергии. В данном случае, впрочем, нерасположение уже решительно ничем не объяснялось. -- Ты нападаешь на Кубова,-- говорила Катя.-- И без всякого основания... -- Мне всё равно, есть ли, нет ли на белом свете твой г. Кубов. Много чести, если я буду даже говорить о нем... -- Напрасно ты так думаешь. Он хороший человек... -- Хороший, да для себя. Видали мы таких-то... Ну, да не стоит об этом. Кубов вернулся в Шервож только после сенокоса и заявил дьякону, что покончил все дела в Березовке. Дьякон даже сел, точно его ударили палкой. Ну, не сумасшедший ли человек, а?.. -- Бо-ол-ван!..-- проговорил он, наконец.-- Если себя не жаль, так хоть бы скотину пожалел... Ведь деньги за неё даваны. -- Я скотину продал... -- Ах, ты... Нет, мало тебя бить, акробата. -- У меня теперь другая скотинка завелась. -- Это еще что за мода?.. Таракана черного сторговал по сходной цене? -- Около того... В восемь лошадиных сил паровую машину купил. Подержана она, ну, да починим как-нибудь. Восемьсот рублей дал, т.-е. половину наличными отвалил, а другую половину через год. -- Вот за другую-то половину тебя в острог и посадят, где неоплатные должники сидят. Так и следует... Эй, дьяконица!.. Дьяконица была скромное и очень невзрачное существо, всё поглощенное домашним обиходом и своим гнездом. Она вечно где-то возилась, что-то тащила, торопилась и в определенное время дарила мужу нового ребенка. Сам Келькешоз почему-то любил в трудных случаях ссылаться на неё: ужо, вот дьяконица моя задаст! Так было и теперь. Когда она показалась в дверях, дьякон торжественно провозгласил: -- Вот полюбуйся: новомодный арестант приехал. Хорош?... Дьяконица так ничего и не сказала, а только повернулась и вышла. -- Видел?
– - заметил дьякон с торжествующим видом.-- Она, брат, шутить не любит... Вон каким зверем посмотрела на тебя: разорвать готова. Да ты чему смеешься-то, отчаянный?.. -- Подожди, дядя, другое заговоришь,-- уверенно заметил Кубов.-- А тетке я на новое платье куплю... -- Хо-хо... Не оставьте уж и меня, нижайшего! Эта комичная сцена навела на Кубова невольную грусть. Ведь и другие так же посмотрят на него, хотя и не выскажутся с такой откровенностью.
XIV
Петр Афонасьевич изнывал от потребности высказаться и поделиться с кем-нибудь своей радостью. Он долго крепился, пока не выбрал своей жертвой Анну Николаевну. Время стояло летнее, рабочее, дохнуть, кажется, некогда, а он находил минутку, чтобы завернуть к старой приятельнице. Входил Петр Афонасьевич с каким-то таинственным видом, точно заговорщик, оглядывался и только после некоторых предварительных пустяков заводил речь о настоящем. Придвинув свой стул к Анне Николаевне, он наклонялся к ней всем корпусом и говорил осторожным канцелярским шопотом: -- Сережка-то мой... Нечего сказать, из молодых да ранний... -- Что опять случилось?
– - недовольным тоном спрашивала Анна Николаевна. -- А как же... Только получил фрак от портного... -- Фрак-то в долг, поди, заказывал? -- Ну, это пустяки, потом заплатит!.. На всех судейских один портной шьет. Знаете, вывеска у него на Тихонькой улице? Кривой на левый глаз... Ну, только сшил он фрак, надел его Сережка и сейчас пых! к председателю суда с визитом. Понимаете? Ведь тот заслуженный генерал... ленту имеет через плечо... От председателя всем членам суда сделал визиты... Тоже генералами будут. Вот он каков, Сережка-то... Смел, нечего сказать. Ведь генерал, так я нарочно на другую сторону улицы перехожу, когда встречусь, а он к нему с визитом разлетелся... Прямо за руку здоровается... Это с генералом-то! Хе-хе. Совсем бесстрашный!.. Мне так вчуже жутко. -- Чего бояться-то?.. Такие же люди, как и мы, грешные. А у судейского генерала две дочери на возрасте, ну, вот он и принимает молодых-то. Ужо женится ваш Сережа на генеральской дочери... Петр Афонасьевич даже хихикнул и подмигнул Анне Николаевне: дескать, это еще цветочки. Придвинувшись уже совсем близко, так что одной коленкой задевал толстую ногу Анны Николаевны, Петр Афонасьевич сообщил уже совсем шопотом: -- А ведь я, грешный человек, сам думал об этом... ей-богу!.. И даже весьма думал... Хе-хе!.. Ну, генеральские дочери -- это точно, ну, генерал -- и это есть, а Сережка-то не туда совсем смотрит. Я уж подметил... Генерал-то одним своим жалованьем живет, а у дочерей ничего и нет. Возьми-ка такую голенькую генеральскую дочь да и майся с ней... Не-ет, Сережка обмозговал это дело. Третьего дня я завернул вечерком к себе за снастью, чтобы в Курью к деду свезти, а тут пых! коляска!.. Сережи-то, как на грех, дома не случилось. Понимаете, коляска прямо к моей хибарке подкатила... Вижу, в коляске Болтины сидят -- эта самая Женя с братом. Лошади какие, кучер -- осетер-осетром. Ну, я сейчас к Кате... Сам-то испугался, не знаю чего. Ей-богу... Даже ноги трясутся. А Катя мне и отрезала: "Это не ко мне, а к Сереже". Нечего делать, выхожу за ворота -- сюртучишко на мне старый-старый, без шапки, в туфлях, ну, дурак-дураком. Ну, вышел и говорю, что Сережи дома нет... А болтинская барышня посмотрела на меня и ласково так спрашивает: "Если не ошибаюсь, вы папаша Сергея Петровича?". Красивая такая, кровь с молоком девица... И до того она меня сконфузила, что я стою дураком, смотрю на неё, а напротив неё в коляске-то другая барышня, еще красивее -- Клочковская. Помните, с нашими вместе училась? Ну, я и отперся сам от себя... ей-богу!.. Так и сказал прямо: "Извините, сударыня, я буду дальний родственник Сергею Петровичу"... Тоже догадался, чтобы не конфузить Сережку-то... Ловко сделал? Хе-хе... И мы тоже не лыком шиты. А Катя-то у окна стояла и всё слышала. Стыдно мне потом сделалось, потому как ничего она не понимает. Сережа-то теперь у Болтиных и Клочковских, почитай, каждый день бывает. Известно, богатые люди, ну, веселятся себе, а тут еще такие девушки невесты, что все глаза проглядишь... Молодому-то человеку, конечно, и любопытно. Вот бы покойница Марфа Даниловна посмотрела: то-то порадовалась бы. Подобные откровенные разговоры для Анны Николаевны были настоящей пыткой, потому что она еще сильнее на фоне Сережина благополучия чувствовала свое фамильное горе. Своим материнским аршином она прикидывала судьбу Гриши и тяжко вздыхала. Вот так же и Гриша развернулся бы, если бы не женился на какой-то забвенной мещаночке... Злейший враг не мог бы придумать для неё большей пытки, как эти разговоры о Сереже, а Петр Афонасьевич, увлеченный успехом Сережи, решительно ничего не хотел замечать и тянул жилы из старой приятельницы. Только очень добрые люди могут устраивать такие пассажи.. Анна Николаевна раз даже расплакалась. -- О чем вы, Анна Николаевна? -- Так, смешное вспомнила... Петр Афонасьевич спохватился. -- Ничего, и у вас всё устроится, Анна Николаевна... Вот приедет Гриша, тогда и вы заживете. -- Гриша-то приедет, да куда мы с этой его-то мещанкой денемся? Ведь людям на глаза стыдно показать нашу-то королеву... Ни ступить, ни сесть, ни сказать... Ох, такое горе, что и не выговоришь! А легко мне это, столбовой-то дворянке? -- Иногда и из мещанского звания очень умные девушки издаются, Анна Николаевна. -- Уж лучше не говорите, Петр Афонасьевич... Не раздражайте!.. Появление Петра Афонасьевича вызывало в Анне Николаевне тяжелое и неприятное чувство. Она даже как-то начала его бояться: вот придет, усядется и заведет канитель. Потом это чувство перешло в озлобление. Чего он, Петр Афонасьевич, жилы из неё тянет? Этакая важность, что Сережа у генерала бывает! А захворает генерал, Гриша будет его лечить. Ежели с умом, так доктору-то вот как можно жить да поживать. Раз обозленная Анна Николаевна не вытерпела и заметила вскользь: -- Вот вы радуетесь, Петр Афонасьевич, любуетесь на своего Сережу, а того не подумаете, что ему и жить-то у вас не придется... -- Как не придется? -- Да уж так... Вот вы отперлись от самого себя, когда Болтина с Клочковской приехали, а как-то Сережа адвокатствовать будет? Ведь ему нужно и квартиру хорошую и обстановку приличную... -- Чего же ему еще лучше? Кажется, всё прилично... Ничего не жалел: обои, мебель, занавески -- всё в порядке. -- Ах, вы, простота-простота... Разве такую обстановку нужно настоящему адвокату? Клиенты-то разве будут разыскивать по всему городу вашу избушку? Клиента нужно ловить богатого, а богатые не любят себя затруднять, да и хлеб за брюхом не ходит. Квартиру Сереже нужно на главной улице, по крайней мере рублей на шестьсот в год, да обстановка будет стоить на худой конец, ну, рублей тысячу. Да... Ведь Сережа-то не ходатай по делам, как покойничек Григорий Иваныч, а форменный адвокат. Эта мысль для Петра Афонасьевича была ударом грома. Как это раньше он сам-то не догадался? Ведь всё верно говорит Анна Николаевна, в самую точку. -- Ах, я дурак, дурак!
– - проговорил, наконец, Петр Афонасьевич и даже ударил себя ладонью по лбу.-- Вот уж поистине, век живи, век учись, а дураком умрешь. Как это я сам-то раньше, не мог догадаться, Анна Николаевна?.. Вот покойница Mapфа Даниловна, так та сразу бы проникла всё. А Сережа-то какой скромный: молчит, точно так и нужно. Ведь видит, как другие адвокаты живут, а мне ни гу-гу... Не хочет старика тревожить. Подсказанная Анной Николаевной мысль засела в голову Петра Афонасьевича клин клином. Он вставал и ложился с ней. Потихоньку от всех, он ежедневно осматривал какую-нибудь квартиру, приценивался, рассчитывал и приходил в ужас от предстоявшего подвига. Съест всё одна квартира... Дома в Шервоже были ему известны наперечет, а скоро он изучил досконально все свободные квартиры. Нужно было дело сделать скоро, потому что к осени и совсем не останется квартир. Именно в разгар этих хлопот Катя заговорила с отцом о своем желаний взять место сельской учительницы. Она долго не решалась на это объяснение из страха огорчить отца и была поражена, когда отец отнесся к её решению почти безучастно. -- В сельские учительницы хочешь итти?
– - повторил Петр Афонасьевич, точно стараясь что-то припомнить.-- Да... да... Что же, дело хорошее. Отлично... Я к тебе зимой в гости приеду. Да.. Вот только Сережу устроить... гм.. да... -- Мне, папа, тяжело оставлять тебя с Петушком...-- заметила Катя, опуская глаза.-- Как вы тут без меня будете жить?.. -- Мы-то?.. Э, о нас, пожалуйста, не беспокойся... Всё будет отлично. Да... Вот только... -- Что? -- Ну, всё пустяки. Одним словом, отлично... Мы с дедом приедем. -- Папа, а я хочу пригласить дедушку жить вместе со мной... Ему будет хорошо в деревне... И мне веселее... -- Отлично...-- обрадовался Петр Афонасьевич.-- Старик форменный. Он в деревне-то вот еще каким орлом себя покажет. Одной девушке, точно, оно как будто и неудобно. Да... Катя из этого объяснения поняла одно,-- именно, что она отрезанный ломоть в доме и что отец всецело поглощен Сережей. Ей сделалось ужасно грустно и тяжело,-- тяжело до слез. Не так она думала расстаться с родным гнездом... Одни могилы не обманут... И Катя отправилась в общину выплакать свое одиночество на этих дорогих могилах. Может быть, не то было бы, если бы живы были Григорий Иваныч и Марфа Даниловна. Конечно, не то... Сестра Агапита одобрила решение Кати и благословила её образком. -- Лучше этого нельзя и придумать,-- говорила она.-- Это и есть жизнь... хорошая жизнь. Будешь трудиться, как пчела в улье... И сердце отойдет. Я буду молиться за тебя... Сестра Агапита отнеслась к решению Кати с искренним и горячим сочувствием. Девушка теперь смотрела на неё, как на свою вторую мать, и чувствовала то тепло, которого недоставало ей дома. Когда Катя жаловалась на отца и на брата, сестра Агапита только качала головой, но не осуждала ни того, ни другого. -- Всякий по-своему живет, Катя... У них -- свое, у тебя -- свое. Нехорошо роптать на судьбу... Уговорились окончательно с Кубовым, Катя подала прошение в земскую управу. Через несколько дней получился утвердительный ответ. Другим человеком, высказавшим Кате горячее сочувствие, оказался дьякон Келькешоз. Он даже прибежал к Клепиковым. -- Молодец, Катерина Петровна, братец ты мой... А Володька болван! Вот пусть смотрит на вас и казнится. Поделом вору и мука... Ведь был сыт, одет -- нет, не хочу. Разыгралось комариное-то сало... тьфу! Видеть даже его не могу... Противно. Такой болванище... Благопотребно, Катерина Петровна. Весьма одобряю... Катя принялась готовиться к отъезду. Это её заняло недели на две. Нужно было многое предусмотреть, обдумать и устроить. Например, сестра Агапита подарила ей домашнюю аптечку, составленную ею самой. -- Для чего это?
– - удивлялась Катя.-- Ведь я здорова. -- Другие могут заболеть. Ведь там доктора нет. Прибежит какая-нибудь деревенская баба, будет плакать, а ты и помочь не умеешь. Нужно всё знать... Летом по деревням дети мрут, как мухи, а иногда стоит дать только касторки да красного вина. И большие тоже пойдут за помощью... Да вот сама увидишь, как сделаешься знахаркой. К учителю, пожалуй, бабы и не пойдут за лекарством, а тебя осадят. Учителька, значит, должна всё знать... И они правы по-своему. Живя в городе, ты этого не видела и могла не понимать, а там нельзя. Сестра Агапита прочла целую лекцию о своих лекарствах и первой помощи, которую можно подать без врача. Катя многое записала и была благодарна сестре Агапите. Пред ней раскрывался совершенно новый, неведомый мир, и она как-то вперед чувствовала себя уже легче, потому что ведь она там будет нужна. В ней проснулось смутное сознание какой-то обязанности. Нет, есть еще и жизнь, и свет, и еще что-то такое хорошее, что она не умела даже назвать, но что уже чувствовала. Именно теперь, точно подхваченная этим новым чувством, она совершенно иначе отнеслась к отцу и к Сереже. Ведь они по натуре не злые люди и совсем не виноваты, что не могут чувствовать того, что она чувствовала. -- Здесь и твое образование не имеет особенного значения,-- объясняла сестра Агапита.-- Мало ли в городе кончивших курс гимназисток... Перебивают друг у друга уроки, ищут переписки, вообще перебиваются. А в деревне твое гимназическое образование уже целый капитал, и громадный капитал... Ты сама удивишься собственному богатству. -- Сестра, родная, да ведь это... это счастье!..-- почти вскрикнула Катя, обнимая святую женщину. -- Ну, до счастья еще далеко... А впрочем, там будет и своя мерка для счастья и несчастья. Не будем загадывать вперед... Лето для Кати промелькнуло в этих приготовлениях как-то незаметно. Да разве нынче было лето? В августе месяце она отправилась в свою Березовку вместе с дедушкой Яковом Семенычем, который сильно недомогал и выехал из Курьи раньше окончания сезона. Какая теперь в нем польза, когда еле ноги передвигает? -- На подножном корму отдышишься, дедка,-- говорил Петр Афонасьевич, провожавший путешественников за городскую заставу.-- Ну, с богом... Ужо, по первопутку, проведать приеду. При прощаньи с отцом у Кати явилось грустное настроение. Ей вдруг сделалось его жаль, жаль до слез, и в то же время она не могла высказать ему теснившихся в её груди чувств. Как-то неловко нежничать... Да и Петр Афонасьевич точно был рад, что сбывает её с рук. Это и было так, потому что нужно было устраивать Сережу. Любочка простилась раньше. Она пришла к Клепиковым вместе с Кубовым, и прощанье вышло довольно холодное, потому что Любочка всё время ссорилась со своим кавалером. Когда город остался позади, Катя оглянулась и облегченно вздохнула, точно после грозы -- впереди было светлое ясное небо, а туча пронеслась.
XV
Кубов ужасно хлопотал. Он целые дни проводил на берегу Лачи, там, где кончались пароходные пристани. Там, около вымосток, причалена была старая полубаржа, приводившаяся в новый вид. Палуба была превращена в широкий помост, по котором устанавливалась приобретенная по случаю паровая машина с какими-то мудреными приводами. От них прямо в реку шел отлогий деревянный спуск. Снаружи вся эта городьба вызывала только недоумение проезжавших по берегу и по реке. Никто не мог догадаться, в чем дело. -- Землечерпательная машина,-- говорили специалисты, видавшие работы на волжских перекатах. -- Нет, это что-то такое вообще...-- замечали скептики.-- А впрочем, чорт его знает что. Особенно интересовались мещане, перебивавшиеся разной работишкой на берегу. Они по целым дням высиживали на берегу и обсуждали мудреную посудину на все лады. -- Паром налаживают. Вон и взвоз... -- Не паром, а паровую лебедку. Причалит к большой барже и начнет выкидывать оттуда кули... Хлеб только у крючников отобьет. -- Не похоже что-то... Коноводку старинную так же вымащивали, только там паровой машины не было. -- А может, баня, братцы. Как напустит в баржу пару -- всего обварит. Будет ездить около бережка да собирать народ... Сама к тебе баня приедет. Часть этих замечаний, серьезных и шутливых, доходила до Кубова, но он ни на что не обращал внимания, поглощенный своей затеей. За лето он загорел и сильно похудел. Трудно приходилось... Главное, нехватало денег и приходилось занимать там и сям разными правдами и неправдами. Мудрено занимать деньги вообще, а тут в особенности. Дело совершенно новое, и денежные люди смотрели на Кубова, как на тронувшегося человека. Большие скептики эти денежные люди, особенно, когда дело хоть чуть-чуть касается их мошны. Кубов объяснял свое предприятие во всех подробностях, приводил цифры, разъяснял план -- и это не помогало. Особенно трудно ему достались последние триста рублей. С другой стороны, шли большие неприятности с набалованными городскими рабочими. Судовые рабочие пользовались бойким навигационным временем, запрашивали дикие цены и работали "через пень колоду". Городские слесаря были не лучше. Прогульные дни особенно возмущали Кубова, потому что каждый час был дорог. Он рассчитывал закончить всё в начале июля, а кончил только в августе. Одним словом, неприятностей было достаточно. Наконец всё сооружение было закончено. Любопытная публика, следившая за работой, увидела, что всё это значит -- это была самая обыкновенная лесопилка, с тою разницей, что она сама могла подплывать к плотам с бревнами, сама вытаскивала бревна из воды, распиливала в доски, и рабочим оставалось только эти доски складывать в штабели. На пробе лесопилка действовала отлично, хотя и вызывала большое сомнение в рабочих, как всякое новое, непривычное дело. -- Что, хорошо?-- спрашивал Кубов, любуясь своей затеей. -- Хорошо-то оно хорошо, Владимир Гаврилыч, только того... -- Чего? -- Сумлительно... Прежде плоты с бревнами к лесопильням плавали, а теперь лесопильня к плотам поплывет. Оно даже обидно, другим-то лесопилам обидно... -- Ну, в этом я уже не виноват. -- Оно, конечно, а всё-таки того... Окончив работу, Кубов пригласил своих друзей отпраздновать открытие работы. Из званых явились Огнев, дьякон Келькешоз и Петр Афонасьевич. Сережа обещал, но не приехал к назначенному часу. -- Ему нельзя...-- таинственно объяснил Петр Афонасьевич, улыбаясь.-- Делишко одно у него есть. Да... -- Очень жаль... Ну, всё равно, потом увидит. Дьякон Келькешоз и Огнев держали себя с большой солидностью, как и следует званым почетным гостям. У дьякона проявлялись очевидные признаки неисправимого скептицизма. Когда он еще подъезжал на извозчике с Огневым к лесопилке, то не мог удержаться от смеха. Очень уж забавная городьба... Входя на лесопилку, он зажимал рот рукой, чтобы не расхохотаться. Дьяконский скептицизм дошел до того, что он с какимто недоверием относился к каждой доске и к каждому винту. Одну деревянную стойку он чуть не выворотил. -- И это называется работа...-- заметил он, ухмыляясь.-- Курам на смех. А сколько затравил денег-то, Володька? -- Все, какие были свои, да чужих прихватил... -- Ну, всего-то сколько? -- Побольше трех тысяч, дядя. Дьякон только посмотрел на Огнева и развел руками: легко это выговорить -- три тысячи! Дом бы себе лучше купил в городе или мелочную лавочку открыл. Огнев осматривал постройку с таким видом, как булочник, попавший куда-нибудь на патронный завод. Его всё интересовало, и в то же время он решительно ничего не понимал. -- И всё это нужно?-- спросил он Кубова в заключение. -- Да... Ничего лишнего. А вот сами увидите. -- Вот ежели бы жив был Григорий Иваныч, так тот бы уж разобрал,-- говорил Петр Афонасьевич дьякону.-- Он все знал... Когда осмотр кончился, Кубов велел зацепить приготовленное для пробной резки бревно. Застучали шестерни, завертелись колеса, и зацепленное бревно покорно поползло из воды на помост, а отсюда на станок, где работали пилы. Что-то точно взвизгнуло, когда конец бревна попал в станок и стальные пилы врезались в дерево. Баржа вздрагивала от работы паровой машины, и казалось, что вздрагивает распиливаемое бревно. Именно такое чувство эта проба подняла в душе эстетика Огнева. -- Отлично!
– - первым похвалил Петр Афонасьевич, как самый практичный из гостей.-- Не вредно задумано... Дьякон всё время молчал, наблюдая, как станок с пилами точно проглатывал бревно; с другой стороны из него веером выходили совсем готовые доски. -- Ну, что, дядя, какова работа?-- спрашивал Кубов. Вместо ответа, дьякон обнял "новомодного арестанта", облобызал и крикнул "ура". Стоявшая на берегу кучка любопытных, следивших с напряженным вниманием за пробой, подхватила этот крик. Общее одобрение заставило Кубова даже покраснеть. -- Как это тебе в башку-то пришло?-- удивлялся Келькешоз.-- Умственная штука... -- Нужно удивляться, что никто раньше меня не додумался до такой простой штуки,-- скромно объяснял Кубов.-- Моего тут ничего нет... И баржи всем известны, и лесопилки, только стоило поставить лесопилку на баржу. -- Ну, а как же ты зимой? -- В затон поставлю куда-нибудь, а бревна буду подвозить обыкновенным способом, как это делается у других лесопилок. У меня зато в выигрыше целое лето, когда идет главная работа. Весь расчет во времени... -- А сколько в год думаете заработать?-- полюбопытствовал Огнев. -- Тысячи полторы на первый раз, а там и больше, когда дело разовьется. Нужно воспользоваться первыми пятью-шестью годами, а там явятся конкуренты. Это уж всегда так бывает... Сначала смеются, а потом сами за то же примутся. Пошабашив работу и выдав рабочим могарыч, Кубов отправился вместе с другими в город, чтоб вспрыснуть новинку. Решено было отпраздновать по-домашнему, в квартире дьякона. В первоначальном проекте предполагалось учинить празднество в ресторане, но Келькешозу это было неудобно: не дозволял дьяконский сан. Уже темнялось, когда компания подходила к городу. Всё равно торопиться было некуда. -- Сие благопотребно!..-- повторял Келькешоз. -- Вот что, господа, не возьмем ли мы некоторого извозца?-- предлагал Огнев, уставший раньше других. -- Вот что, вы поезжайте с Кубовым вперед,-- заявил Петр Афонасьевич, делая таинственный знак Келькешозу.-- А мы с дьяконом догоним уж потом. Дельце маленькое есть... Компания разделилась. Огнев и Кубов поехали прямо к дьяконской квартире, а Петр Афонасьевич свернул с дьяконом на главную улицу. -- Коньячку купить для вспрыска?
– - догадывался дьякон. -- Около того... Около мужской гимназии Петр Афонасьевич остановил извозчика и велел ему дожидаться, а сам повел дьякона в одну из боковых улиц. Дело совсем не коньяком пахнет, как догадался недоумевавший дьякон. Было уже совсем темно. Огни светились только в двух-трех домах. -- Да ты куда меня ведешь-то?-- спросил дьякон. -- Тише...-- остановил его Петр Афонасьевич.-- Ведь вот как гаркнул, точно часовой. Петр Афонасьевич замедлил шаги, прислушался и молча указал на дом напротив, у которого второй этаж был ярко освещен. -- Ну, что?-- удивлялся дьякон.-- Именины кто-нибудь справляет... -- А вот и нет: это мой Сережка свое новоселье празднует. Вчера он от меня совсем переехал... -- Еот так фунт!.. А ты-то как же, т.-е. почему ты не на новоселье? Ведь не чужой человек, слава богу... -- Я-то... гм... Вот то-то и оно-то, дьякон, что мне там не рука. Только буду конфузить напрасно Сережу: ни сесть, ни встать, ни сказать. Я уж как-нибудь в другое время лучше заверну... Сам и квартиру я подыскал и всё устраивал тоже сам, а Сережа на готовое переехал. У него там свои судейские веселятся, куда же я с ними компанию водить... -- Ну, это уж ты напрасно!
– - возревновал возмущенный дьякон.-- Ты отец -- и всё тут. Кто же родного отца стыдится?.. Эх, ты, голова! -- Ах, какой ты, дьякон... Ничего ты не понимаешь!.. Петр Афонасьевич был совершенно счастлив и с восторгом прислушивался к веселому говору, доносившемуся в раскрытые окна новой квартиры Сережи. Что же, пусть веселятся... Это была последняя жертва отцовского самоотвержения. В заключение Петр Афонасьевич провел дьякона по тротуару, под самыми окнами Сережиной квартиры, и торжественно указал на медную, ярко вычищенную доску, прибитую на дверях подъезда. На ней было выгравировано: "Помощник присяжного поверенного Сергей Петрович Клепиков".– - Каково?
– - шопотом спрашивал Петр Афонасьевич.-- Тут почище лесопилки-то дело выйдет... Дьякон только махнул в пространство своим широким рукавом.
– ----
I
Медленно и тяжело занимается зимнее утро, точно какое просонье, когда глаза хотят и не могут проснуться. Кругом всё бело, и свет белый,-- солнца еще не видно, а только чувствуется его присутствие по бликам и свежеющим зимним краскам. Но вот и оно, зимнее солнце без лучей, подернутое туманной дымкой, всё в радужных переливах... -- Дивны дела твои, господи!
– - шепчет дедушка Яков Семеныч, наблюдая первый солнечный луч, заглянувший в подернутое инеем окно.-- Вся премудростию сотворил еси... Ну, публика, пора и за работу. Скоро и учителька выйдет... "Публика" состояла из шести белоголовых ребятишек. Они были из соседней деревни и оставались в школе ночевать,-- всю ночь бушевала метель и все дороги были переметены. В такую погоду детвора оставалась на ночь в школе. -- Дед, а дед, ужо картошка-то пригорит,-- тихонько заметил самый меньший из публики, Пронька,-- его с раннего утра томил настоящий деревенский аппетит. -- Не пригорит, малец... Печка только что была истоплена, и на горячих углях стояла большая железная сковорода с жарившимся картофелем. Старик умел готовить это незамысловатое кушанье с особенным вкусом: одно -- картошка вареная "в мундире", а другое -- жареная. Городские кухарки жарят вареную картошку, а это совсем не манер. То ли дело взять её да нарезать ломтиками сырую, разложить на сковороде, посолить круто, по-солдатски, и поджарить на вольном огоньке -- совсем особый вкус. Хорошо тоже и ржаной хлеб поджарить, да вот зубы, у деда немного сконфузились -- мало их осталось, да и те, как старые пни в лесу. -- Ну, публика, поснедаем, что бог послал... Первое удовольствие для старика прикармливать эту деревенскую детвору. Любо смотреть, как работают эти острые молодые зубы, как отдуваются пухлые детские щеки, как блестят глаза -- копится молодая мужицкая сила. Всё это будут работники, кормильцы и поильцы. Вот хоть Проньку взять -- вдовий сын, в сиротстве растет, а по деревенской поговорке "растет сирота -- миру работник". Этот Пронька особенно близок старому сердцу деда, и старик часто оставляет его в школе. Что ему делать дома-то, где и хлеб не всегда есть, а тут и в тепле малец и сыт. Да и самому веселее в длинные зимние вечера. Сидит старик на любимом своем месте у печки, плетет сеть по заказу Петра Афонасьевича, а сам что-нибудь рассказывает, снова переживая всё, что было и быльем поросло. Пронька слушает с раскрытым ртом и часто засыпает, припав к деду своей белой головенкой. -- Дед, ужо скажи про войну...-- просит он в просонье. -- Что же, можно и про войну, Пронька... Я в Свеаборге был, когда при блаженной памяти государе Николае Павлыче англичаны на кораблях приходили. Как же, было дело... Да ты уж спишь, пострел? Все ребятишки любили больше всего слушать, как дед воевал с англичанкой -- хлебом не корми, а только расскажи. Школа в Березовке была выстроена всего год назад. Новые сосновые бревна еще пахли смолой, сочившейся там и сям золотой слезой. Село было богатое, и школа поставлена образцово. Длинное деревянное здание в один этаж делилось сенями на две неравных половины -- большую, в пять окон по улице, занимала собственно школа, при которой дедушка Яков Семеныч занимал должность сторожа, и маленькую, всего в два окна, где была устроена квартира для учителя. Собственно школьное помещение отличалось массой воздуха и света, хотя для шестидесяти школьников было и недостаточно, т.-е. недостаточно по тем требованиям, какие предъявляет школьная гигиена. Приходилось отказывать новым ученикам, именно покоряясь этим требованиям. Старик каждый раз ужасно сердился. -- Уж эта мне гегеена!
– - ворчал он.-- Тоже придумают... Как не быть месту? Да еще столько же уйдет... Нет, какие-то там кубические футы не выходят. А как дома-то живут ребятишки? Без всяких футов... Всё немцы придумывают. По переезде из города в Березовку дедушка прямо заявил непременное желание занять должность школьного сторожа. Это несколько смутило Катю. -- Неудобно будет, дедушка...
– - отговаривала она.-- Живите так... Пенсия у вас есть, а много ли в деревне нужно! -- Пенсии-то мы место найдем, внучка. Тебя смущает самое слово: сторож. Что же тут худого? Хлеб буду зарабатывать, только и всего. Если не нравится слово, ну, зови меня главнокомандующим. Экая работа -- подмести пол, истопить печь, принести воды. Слава богу, еще можем послужить... Солдатскую лямку вытянул, в писарях военных отслужил двадцать лет -- ничего, внучка,-- врт как еще послужим. А то что без дела болтаться... Засиделся я в городе, надо поразмять старые кости. Ты вот по-городски думаешь: нехорошо, дескать, деду сторожем служить. А што же тут нехорошего? Воровать нехорошо, а работать нужно... Так дело и устроилось. Потом Катя должна была согласиться, что старик был прав. Теперь она особенно его любила и ценила. Такой хороший старик... С школой он управлялся по-военному и даже заменял иногда учительку, когда ей случалось прихворнуть: задаст ребятам "уроки" и командует. Впрочем, у старика была своя педагогическая система: главное, чтобы школяры сидели смирно. Он был против новой легкой грамоты и новых приемов, потому что отсутствовал тот страх, на котором основана была вся старая школа. -- Никакого страха не нужно, дедушка,-- сказала Катя.-- Дети должны любить школу, а не бояться. -- Любить-то любить, да и опасаться надо, чтобы, грешным делом, не влетело за леность и разные подобные качества. И родителей любят -- любят и боятся... А между прочим, я так, потому как сам-то учен на медные деньги, из пятого в десятое. Много уж очень нынче бесстрашных людей развелось... Когда школа без страха пошла у него на глазах, старик все успехи приписал не системе, а внучке Кате. Еще бы у такой учительки да плохо стали учиться... Все науки произошла, и теперь от книги не оторвешь,-- какого же чорта, с позволения сказать, нужно? Старик много помог Кате в первое самое трудное время, когда она входила в деревенскую жизнь. Он лучше её знал людей вообще, а деревенских людей в особенности. Были и тут свои дипломаты, политики и просто хитрецы, которые могли доставить много неприятностей. Были и свои партии... Одним словом, всё, как и следует тому быть. Главными действующими лицами являлись батюшка о. Николай, волостной писарь Флегонт, старшина Пимен Савельич да еще пять-шесть богатых мужиков. Был еще псаломщик, вдовая попадья-просвирня, кабатчик Спирька; последним замыкался тесный круг высшего березовского общества. Новая учительница должна была, волей-неволей, знать всех, хотя бы, повидимому, какое ей дело до того же кабатчика! Но в деревне жизнь теснее, и невозможно себя изолировать. Так постепенно складывалась жизнь день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, пока не прошло целых три года. Просыпаясь утром, Катя иногда удивлялась вслух именно этой быстроте -- неужели три года?.. Прошлая жизнь в Шервоже ей казалась чем-то таким далеким, точно это была не она, а кто-то совсем другой. Итак, занималось утро. Малец Пронька утолил свой деревенский голод. Дедушка прибрал остатки завтрака, подмахнул пол веником и посмотрел на дешевенькие стенные часы. Скоро уж набегут ребятишки... Трудовой школьный день начинался. -- Катерина Петровна чай пьет, надо полагать,-- заметил он. С чаем они чередовались: сначала пила Катя, а когда она открывала занятия в школе -- шел пить дедушка. В это время он по пути кое-что прибирал у неё в комнате, топил печь и вообще заводил порядок. Прислуги Катя не держала и готовила себе обед сама. Старик помогал ей в этом маленьком хозяйстве. Так было и теперь. Катя вышла ровно в восемь часов. -- Дедушка, иди чай пить... -- Хорошо, хорошо... У нас сегодня бараньи котлеты?..
– - Мне всё равно... -- Щи-то вчерашние, ну, а котлеты я живой рукой оберну. Школа гудела, как улей. Ребята собирались группами, внося с собой тот молодой гам, без которого нет жизни. Сначала Катю оглушала эта оригинальная музыка, а теперь она её не замечала, как не слышит мельник шума своего мельничного колеса -- здесь тоже начинало вертеться свое колесо. Когда начинались каникулы, Катя некоторое время чувствовала, что ей чего-то недостает,-- недоставало именно этого трудового шума. Пришла её помощница, молодая девушка, сестра священника. Она кончила курс в епархиальном женском училище всего год назад. Звали её Сусанной Антоновной. Школа делилась на два отделения, и занятия чередовались. Раньше Кубов занимался один, и первые два года Катя тоже, но число учеников прибывало, и нельзя было обойтись без помощницы. -- Вы займитесь с женским отделением, Сусанна Антоновна, а я проверю младшее отделение. Кто не знает, как идут занятия в школах. В деревенской школе свежее внимание, детские лица здоровее -- в общем получается впечатление чего-то такого полного и хорошего, что может вырасти только под открытым небом, на свежем воздухе, на просторе родных полей, среди здоровой трудовой обстановки. Катя часто сравнивала свое маленькое стадо с теми городскими детьми, с которыми ей приходилось заниматься раньше, и это сравнение было не в пользу этих последних. Да, она полюбила вот эту деревенскую детвюру, как можно полюбить молодую крепкую поросль, из которой потом вырастет настоящий лес. Первый школьный гам быстро сменился сдержанным гулом, точно жужжала какая-то громадная муха. Старшее отделение вело занятия тихо, но младшее затрачивало слишком много энергии, которая и выражалась в целой струе звуков. Как хороши были эти детские лица, с их сосредоточенным выражением, с серьезными глазами -- дети отдавались работе всецело. Малец Пронька сидел на первой парте и с большими усилиями преодолевал четырехсложное слово. Он скоро начнет читать, и теперь переступалась последняя ступенька. Катя проверяла его успехи и только хотела выразить свое одобрение, как Пронька бросил мудреное слово, посмотрел на учительку большими голубыми глазами и тревожно проговорил: -- А ведь это земские... -- Какие земские? -- Ну, кони земские... -- Где они? -- А колокольчик... Чуткое детское ухо поймало далекий звук. Всё отделение встрепенулось. Появление в Березовке "земских" всегда вызывало сенсацию, и это сердило Катю. -- Пусть земские едут, а ты читай... -- Да нет, кому ехать-то, Катерина Петровна?
– - серьезно ответил Пронька, сдвигая брови.-- Акцизный был у Спирьки на той неделе... урядник в Болтевой... Разе к попу кто. -- Нас это не касается... Дети, сидите смирно... -- Может, купец какой...
– - озабоченно ответил детский голос с задней парты. Нет, это было невозможно. Мальчуганы знали решительно всё, как большие люди, и относились ко всему тоже как большие люди. Ведь они принимали такое деятельное участие во всех заботах больших людей. А "земские" были всё ближе, даже Катя могла расслышать замиравшую трель колокольчика. -- В гору к церкви поднимаются,-- заметил Пронька. -- К школе заворачивают!
– - крикнул тоненький детский голос. Действительно, на улице послышался скрип полозьев, громко и весело звякнули дорожные колокольчики под самыми окнами, слышно было, как остановился экипаж у крыльца. Школа притихла. -- Инспектор...
– - пронесся шопот. Кате трудно было не выдать своего волнения. Она поджидала инспектора с большим нетерпением, потому что старый инспектор недавно умер, и теперь должен был приехать новый. Кого назначили -- она не знала. Вот тяжелые шаги на ступеньках крыльца, вот открывается дверь, и в облаке ворвавшегося холодного воздуха показывается высокая мужская фигура, закутанная в городскую енотовую шубу. Катя остается на своем месте, потом делает нерешительный шаг по направлению к гостю и останавливается. -- Имею честь рекомендоваться: новый инспектор народных школ, -- весело говорит знакомый голос из енотовой шубы.-- Не узнаете, m-lle Клепикова? -- Павел Васильич... неужели это вы?.. Это был Огнев... Он оставил гимназию и получил место инспектора народных школ. Катя обрадовалась ему, как родному человеку, и бросилась помогать раздеваться. Последнее было не особенно легко сделать, потому что инспекторские руки скрючились от холода, инспекторская борода примерзла к воротнику шубы, а сам инспектор походил на связанного -- с непривычки городского человека связал деревенский холод.