Шрифт:
Да, поэтика, конечно, не врет. Она, действительно, не умеет врать. Но произвольно, ложно, да и просто жульнически истолковать любой поэтический троп ничуть не труднее, чем фальсифицировать жизненный факт, изложенный мемуаристом.
Пользуясь методом Жолковского, можно, например, совершенно неожиданным образом истолковать известное стихотворение Фета «На книжке стихотворений Тютчева», — то самое, которое кончается хрестоматийными строчками насчет того, что «эта книжка небольшая томов премногих тяжелей». Начинается оно так:
Вот наш патент на благородство, — Его вручает нам поэт…Заглянем в Даля, чтобы выяснить, какой смысл имело во времена Фета слово «патент».
Читаем:
Открытый лист; свидетельство от власти на чин, сан, званье, на ученую степень; грамота; свидетельство на дозволение кому-либо торговать чем-нибудь, напр, вином, табаком, на содержание трактира…
Простор для истолкования фетовских стихов открывается огромный. Основываясь на первом значении слова «патент» («свидетельство от власти начин, сан» и пр.), можно объявить Фета «продуктом» самодержавно-бюрократического строя. Основываясь на втором значении («свидетельство на дозволение торговать чем-либо»), — представить его «продуктом» торгового капитала. Но и в том и в другом случае — человеком, озабоченным «атрибутами престижа и официальным распределением благ» и нахально присвоившим себе права и прерогативы некоего «загробного патентного бюро». Ну, а если заглянуть в воспоминания Фета да прочесть там про то, какой ужас охватил Афанасия Афанасьевича, когда однажды ему померещилось, что у него пропала полковая печать, и какой восторг испытал он, когда злополучная печать нашлась:
…вдруг пальцы мои ткнулись позади шкатулки во что-то круглое. «Вот она!» — вскричал я громко.
Скажу откровенно, никакая улыбка фортуны не возбуждала во мне сильнейшей радости, чем эта находка.
Афанасий Фет. «Воспоминания». Т. 1, М., 1992, стр. 44Вот, оказывается, как оно было на самом-то деле! Ни шепот, ни робкое дыханье, ни трели соловья, ни «тенистый дремлющих кленов шатер», ни «лучистый детски задумчивый взор», ни даже «чистый влево бегущий пробор» не вызывали у Фета такого бурного прилива радости, как эта считавшаяся потерянной и вдруг счастливо найденная полковая печать.
Легко можно себе представить, какой замечательный суп сварил бы из этого эпизода представитель того направления советского литературоведения, которое вошло в историю под именем вульгарной социологии!
Но метод Александра Жолковского, да и конечный смысл его труда, к опыту вульгарной социологии не сводятся. Хоть некоторыми достижениями этого старого метода он и не брезгует, но по сути своей он — не вульгарный социолог. Он — постмодернист. А посему Ахматова у него — не только продукт. Вернее, главное для него — не то, что она продукт, а то, что вся ее жизнь, весь ее, как он выражается, «жизнетворческий перформанс» — это некий непрерывный хеппенинг. Она постоянно лепит, моделирует, конструирует свой образ.
Образ этот имеет множество граней. Вот — имперская грань (наслаждается эмблематикой Фонтанного дворца). А вот — советская (испытывает административный восторг, отмечая пропуск). Наслаждается, имитируя то слабость, то силу, то мастерски превращая слабость в силу:
Власть Ахматовой носила практически незначительный, призрачный, чисто символический характер. Но ее озабоченность атрибутами престижа и официальным распределением благ, почестей и форм увековечения была вполне реальной. От выдачи пропуска в бессмертие Мандельштаму обратимся к предоставлению места для памятника Пастернаку.
— Ему очень много будет написано стихов. Ему — и о его похоронах. А памятник, я думаю, следует поставить либо на Волхонке («с бульвара за угол есть дом»), либо против почтамта. Там, кажется, сейчас стоит Грибоедов. Но Грибоедова можно переставить; ему ведь все равно где, лишь бы в Москве (Чуковская 2:333).
При всей разумности предлагаемых мер (ныне, кстати, широко осуществляемых), такая оперативность в перестройке работы отдела памятников несколько озадачивает. Тем более что широкий начальственный жест Ахматовой в пользу Пастернака (за счет Грибоедова) выглядит не совсем искренним на фоне ее болезненного соперничества с ним…
А. Жолковский. «Страх, тяжесть, мрамор. Из материалов к жизнетворческой биографии Ахматовой», «Wiener Slawistischer Almanack», Band36, 1995, стр. 140–141Над Ахматовой, проявившей излишнюю «оперативность в перестройке работы отдела памятников», Жолковский глумится. Но себе самому в таком же оперативном и куда более радикальном вмешательстве в работу этого самого «отдела памятников» он не отказывает.
Местоположение будущих памятников Ахматовой его, впрочем, не особенно волнует. Гораздо больше он озабочен материалом, из которого эти памятники будут изготовлены. И тут у него нет ни малейших сомнений: это должны быть либо мрамор, либо бронза, поскольку —
…ахматовская «монументальная статичность» и установка на «бронзу и мрамор», а не «железо», неожиданно оказались созвучны реставрационным тенденциям сталинского режима.
А. Жолковский. «Страх, тяжесть, мрамор. Из материалов к жизнетворческой биографии Ахматовой», «Wiener Slawistischer Almanack», Band36, 1995, стр. 147Последняя фраза звучит вроде как иронически. Но на самом деле Жолковский не вкладывает в нее даже малой толики иронии. В том, что Ахматова, безусловно, достойна и, безусловно, будет удостоена памятников — и не каких-нибудь, а именно мраморных и бронзовых, — он не сомневается. Памятники будут. Это, как любят выражаться зощенковские герои, для него — не вопрос. Вопрос заключается в том, какой текст будет высечен на этих ахматовских памятниках. Иными словами, за что, за какие такие заслуги будет удостоена она памятника.
Как — за что? Разумеется, за стихи! — скажет изумленный такой постановкой вопроса наивный читатель.
То-то и дело, что не за стихи. Отнюдь не за стихи. Совсем за другое.
За что же? Неужели за этот самый «жизнетворческий перформанс»? За тот постоянный, непрерывный хеппенинг, в который она так хитроумно, так искусно и так прозорливо претворила свою жизнь?
Да, представьте, именно за это:
…успеху Ахматовой способствуют сильнейшие внелитера-турные факторы, собирающие под ее знамена самые разные слои поклонников. Либералам дорог ее оппозиционный ореол, верующим — ее христианство, патриотам — русскость, прокоммунистам — чистота анкеты от антисоветских акций, монархистам — ее имидж императрицы и вся ее имперско-царственная ностальгия, мужчинам — женственность, женщинам — мужество, элитариям умственного труда — ее ученость, эзотеричность и selfmade аристократизм, широкому читателю — простота, понятность, а также полувосточные внешность и фамилия, импонирующие всему русскоязычному этносу смешанного славяно-тюрко-угрофинского происхождения. Для консолидации постсоветского общества особенно ценна преемственная инклюзивность облика поэта-женщины, расцветшей под знаком Серебряного века, отвергнувшей эмиграцию, выдержавшей замалчивание и другие испытания двух послереволюционных десятилетий, обретшей новый голос в годы Отечественной войны, не сломленной травлей 1946-го и последующих годов, пережившей Жданова и Сталина, постепенно вернувшей себе общественное признание в годы хрущевской «оттепели», пережившей и ее, но уже в статусе полуофициального — «выездного» — полпреда российско-советской культуры, а после смерти, как водится в России, вкусившей ничем уже не омраченную славу
«Звезда», 1996, № 9, стр. 212