Шрифт:
Может показаться, что речь тут идет все-таки не о памятнике, то есть не о вечной славе, а всего лишь о временном и отчасти даже конъюнктурном успехе. На самом деле, однако, имеется в виду именно памятник. И даже не один, а — множество памятников:
Союз ахматовского ампира с советским обнаружил большую устойчивость и, пережив крушение коммунизма, имеет все шансы на продолжение в постсоветскую эпоху, с ее острой потребностью в заполнении идеологического вакуума и поисками ответа в обращении к националистическим, державно-монархическим и православным ценностям. Фигура Ахматовой, соединяющая именно такой идеологический потенциал с бесспорностью поэтической репутации, ореолом диссидентского мученичества и русско-татарским именем, апеллирующим к смешанному славяно-тюрко-угрофинскому этносу современной России, хорошо отвечает этим запросам. Постановка ей памятников, как бронзовых, так и мраморных, не за горами.
А. Жолковский. «Страх, тяжесть, мрамор. Из материалов к жизнетворческой биографии Ахматовой», «Wiener Slawistischer Almanack», Band36, 1995, стр. 147–148Последняя фраза, конечно, таит в себе малую толику яда. Вот, мол, нате! Да, бронза и мрамор, может быть, и будут. Но совсем не за то, в чем поклонникам Ахматовой видится ее главный жизненный подвиг! Так что фразу эту (она заключает статью Жолковского в венском альманахе) вполне можно счесть и иронической. Но в самом перечне компонентов, из которых, по убеждению Жолковского, слагается посмертная ахматовская слава, никакой иронии нету и в помине. Тут он искренен и глубоко серьезен.
Нельзя сказать, чтобы в этом перечне так-таки уж совсем не было никакого «рационального зерна». Но ведь, рассуждая таким образом, и о Пушкине можно сказать, что любителям «попользоваться насчет клубнички» Александр Сергеевич импонирует своим донжуанским списком, а приверженцам прочных семейных устоев — тем, что он подставил грудь под пулю Дантеса, защищая честь жены. Противникам самодержавия — тем, что был другом декабристов и дерзил царю, а монархистам — тем, что перед смертью просил передать Николаю Павловичу, что если бы не эта глупая дуэль, «весь был бы его». Патриотам — тем, что не хотел для себя ни другого отечества, ни другой истории, а космополитам — тем, что сказал: «Черт догадал меня родиться в России с душою и талантом». Атеистам — «Гавриилиадой», а верующим — смиренным ответом Филарету…
Сам Пушкин, однако, очень определенно высказался по этому поводу. Его взгляд на эту проблему хорошо разъяснил в свое время М. О. Гершензон в статье о пушкинском «Памятнике». Он отметил, что у Пушкина там —
…точно различены — 1) подлинная слава — среди людей, понимающих поэзию, — а таковы преимущественно поэты:
И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит;и 2) слава пошлая, среди толпы, смутная слава — известность:
Слух об мне пройдет по всей Руси великой…Эта пошлая слава будет клеветою.
М. Гершензон. «Мудрость Пушкина», М., 1919, стр. 60–61Рассуждая о посмертной славе Ахматовой, Жолковский не то чтобы спутал, смешал эти два вида славы. Он прямо и откровенно признал, что слух («слава пошлая, среди толпы», которую Гершензон называет клеветою) гораздо для него важнее той подлинной славы, которая будет осенять чело гения до тех пор, «пока в подлунном мире жив будет хоть один пиит».
Заключая свою статью (тот ее вариант, который опубликован в «Звезде»), он все-таки считает нужным оговориться:
…Где во всей этой картине место ахматовской поэзии? Умаляется ли ее величие этими биографическими сплетнями? Ответ: разграничение поэзии, и личности затруднено традицией русского литературоцентризма, природой жизнетворческого мифа и настойчивым биографизмом канонизаторов. Целью моих заметок как раз и является демифологизация личности ААА, освобождающая стихи Ахматовой для чисто эстетического восприятия в складывающейся плюральной обстановке. Хотя сказанное об ахматовских стратегиях остается, полагаю, верным и как характеристика ее поэтическою дискурса…
«Звезда», 1996, № 9, стр. 227В это можно было бы поверить, если бы к «биографическим сплетням» Жолковский обращался для того, чтобы выяснить, показать, исследовать, «из какого сорарастут стихи». Но то-то и дело, что его интересуют не стихи, а только сам этот сор. И преимущественно как раз такой сор, из которого решительно ничего не вырастает.
Вероятно, именно в предвидении появления исследователей такого рода, Пушкин и разделил так строго два вида посмертной славы поэта. И, во избежание грядущих недоразумений, сам счел необходимым разъяснить, какой и за что надлежит ему воздвигнуть памятник.
Сделала это и Ахматова:
А если когда-нибудь в этой стране Воздвигнуть задумают памятник мне, Согласье на это даю торжество, Но только с условьем — не ставить его Ни около моря, где я родилась: Последняя с морем разорвана связь, Ни в царском саду у заветного пня, Где тень безутешная ищет меня, А здесь, где стояла я триста часов И где для меня не открыли засов. Затем, что и в смерти блаженной боюсь Забыть громыхание черных марусь, Забыть, как постылая хлопала дверь И выла старуха, как раненый зверь. И пусть с неподвижных и бронзовых век, Как слезы, струится подтаявший снег, И голубь тюремный пусть гулит вдали, И тихо идут по Неве корабли. Анна Ахматова. «Requiem», М., 1989, стр. 312Эти стихи приводит в своей статье и Жолковский. Но у него они выглядят так:
А если когда-нибудь в этой стране Воздвигнуть задумают памятник мне, Согласье на это даю торжество, Но только с условьем — не ставить его Ни около моря, где я родилась […] Ни в царском саду у заветного пня […] А здесь, где стояла я триста часов И где для меня не открыли засов […]