Шрифт:
Поэтому четвертого февраля 1992 года, когда молодые военные, вдохновленные коллективной памятью, затеяли среди ночи революцию, это никого не удивило. Она была плодом долгой битвы с ожидавшей страну кабалой, уходившей корнями много глубже, которая, словно выкопанная из могилы забвения древними силами, наступала с того дня, когда Сэмюэль Смит не смог сдержать фонтан Барросо, с того дня, когда первые иностранные компании потянули к себе богатства, с того дня, когда Чинко бился с режимом Гомеса, с того дня, когда Ана Мария вступила в борьбу против диктатуры Переса Хименеса, с того дня, когда Антонио пытали в тюрьме военной базы Куартель Либертадор, кабалой, замешанной из глины череды разочарований и злоупотреблений, и никто не знал, что эта революция в конечном счете тоже воспроизведет в точности то, с чем боролась.
В доме на улице 3Н в тот день, четвертого февраля, в Маракайбо, за шестьсот километров от столицы, первые признаки революции ощущались как далекие подземные толчки. Ана Мария заметила это по нервозности домработниц и волнению вдруг всколыхнувшегося воздуха. Она слышала бряцанье оружия в каждом шорохе занавесок, уличный ропот в каждой складке простыней, страх встревоженного города в каждом пере подушки, и ей показалось, будто она вновь переживает тот день, чудесный и жуткий одновременно, когда в разгар государственного переворота родилась ее дочь. Она включила телевизор и была вынуждена прилечь, чтобы не упасть, когда увидела на экране, как танк в Каракасе средь бела дня вползает на ступеньки президентского дворца и вышибает входную дверь.
Разразилась война между революционерами и правительственной армией. Страна замерла, ошеломленная, глядя на эту прореху, открывшуюся в ткани ее истории. И Ана Мария, с отвисшей челюстью перед телевизором, вспомнила пророческие слова своего отца Чинко Родригеса, который в то утро, когда полиция пришла за ним после доноса, оставил короткую записку на ночном столике:
День революции придет.
Но нет, революция не пришла. Государственный переворот четвертого февраля провалился. Армия подавила этот масштабный мятеж и арестовала зачинщиков. И никто не помнил в точности событий того дня: ни количества убитых, ни страха, который несла каждая выпущенная пуля, — зато страна не могла не запомнить лица молодого человека тридцати восьми лет, одетого по-деревенски, в красном берете, со скованными за спиной руками, чей цвет кожи говорил о примеси крови льянос, показанного по всем телеканалам мира как душа этого бунта.
— Пока, — сказал он, — нам не удалось. Пока.
Его отвели в город, чтобы препроводить в тюрьму Яре, где ему предстояло провести в заключении шесть лет. Военная полиция рассказывала потом, что всю дорогу мятежника сопровождал гром аплодисментов. Ана Мария смотрела эту сцену с расстояния многих километров, в Маракайбо, из своей спальни с зеркалами, и чувствовала, что в этот момент родилось что-то тревожное. Вчера этот парень был никем. Сегодня он стал всеми.
И страна тогда не знала, что этот человек, который шесть лет спустя возглавит партию и станет президентом республики, будет еще и тем, кто даст толчок одному из самых жестоких кризисов и повлечет изгнание миллионов человек.
Антонио был одним из редких людей, кого не впечатлила эта история. В ту пору он, сам того не желая, вставал до рассвета и час сидел на кровати, составляя бесконечный перечень болей и недомоганий, осаждавших его тело. После этого он шел в кухню выпить чашку кофе, который оставался, из всех грешных удовольствий его жизни, единственным еще разрешенным врачом. Он укладывался в гамак, в шортах и футболке, на террасе, заставленной горшками с цветами, и погружался в полусон, утомлявший его еще больше, потом снова возвращался в спальню, когда полуденная жара выгоняла его, а спазмы в желудке становились невыносимыми, и ложился на кровать, устав за день, такой же безмолвный, как Немая Тереса. Глухой к ропоту государственного переворота и к политическим смутам, Антонио едва осознал, что секрет счастливой смерти в том, чтобы сперва принять о ней решение.
И он решил, как будто подписал декрет. Он пришел к выводу, что лучший подарок жизни — возможность прекратить ее по своей воле. Уверенность в смерти накрыла его разом. Он не удивился, потому что прожил достаточно, чтобы знать пределы своего тела, но понял, что желание со всем покончить пришло раньше, чем он мог себе представить. Однажды, в среду, когда он на час закрылся в ванной, а потом смотрел без волнения на стены, облепленные запыленными старыми дипломами и почетными грамотами с затейливыми завитушками подписей, от которых остались лишь засыпанные пеплом ангелочки его прошлого, перед ним мелькнуло его лицо, отраженное в стекле одной из рамок, и он едва узнал выражение собственных глаз. Он увидел свой лоб, морщинистый, как гора расплавленного сыра, и свой нос, точно увядающий цветок, и понял, что уже готов больше не видеть себя, потому что достиг того возраста, когда по себе не скучают.
И вот он вышел, пересек дом, волоча ноги, дошел до сада и сказал Ане Марии, сидевшей в тени, что готов умереть и что это последнее решение в его жизни, потому что на том свете ему решений принимать не придется.
— Я теперь даже не могу вспомнить, как надо мочиться.
Ана Мария невозмутимо — она никогда не теряла хладнокровия в самых трудных ситуациях — повернулась к мужу. Без брезгливости она отметила, как дожди жизни разъели кожу этого человека, который считался в молодости одним из самых привлекательных мужчин своего времени и от которого остался теперь лишь старый измученный волк. Но она находила, что он красив в своей усталости, благороден в своей простоте, и позволила себе ответить ему коротко:
— Не беспокойся. Еще вспомнишь.
Никто не обратил внимания на принятое Антонио решение покинуть мир по своей воле. Только по чистой случайности один журналист из Маракайбо, Альфредо Меркурио Бустаманте, узнал эту новость, зайдя выпить в кафе на площади. Удивленный этим сообщением, он передал его в свою газету и озаглавил статью:
Слух разнесся по всему региону, от змеившихся по холмам дорог до границ Сулии, отодвинув на второй план все срочные депеши. Танк на ступеньках президентского дворца, обрушение радиобашни, судебные процессы — ничто больше не было актуально в этой части мира, и десятки человек стали собираться перед домом на улице ЗН, чтобы увидеть самого знаменитого врача в Маракайбо, который решил, еще пребывая в здравом уме и твердой памяти, умереть с миром.