Шрифт:
Письмо дочери было на самом деле первым из череды сорока посланий по три страницы каждое, которые, сложенные вместе, составляли длинную эпистолу в сто двадцать страниц. Они, должно быть, затерялись в бездонных лабиринтах венесуэльской почты и копились в каком-нибудь ящике, пока не попали в опытные руки почтового служащего, который переслал их по верному адресу.
Итак, прекрасным апрельским днем, в очень ранний час почтальон вручил письмо Венесуэлы Эве Росе, которая переполошила весь дом, даже не потому, что его так ждали, а потому что на нем стояла дата полуторагодичной давности. Назавтра почтальон пришел снова, и за короткое время письма из Каракаса так и посыпались в дом на улице ЗН, где Ана Мария молча предавалась отчаянию. Каждый день прибавлялись новые, поток не иссякал, и вскоре на обеденном столе выросла целая гора писем, которые никто не решался вскрыть. Все они были написаны на одной и той же надушенной бумаге, волокнистой, кремового цвета, запах которой чудесным образом сохранился за долгие месяцы ожидания на холодных складах и в почтовых отделениях. Все были написаны одним и тем же почерком, одной и той же торопливой рукой, полны одной и той же музыкой ностальгии и обещаний, и отличала их друг от друга только дата, стоявшая в правом верхнем углу конверта.
Ана Мария не знала тогда, что каждые две недели, следуя незыблемому ритуалу, Венесуэла выполняла свой эпистолярный долг при слабом свете свечи изнемогающим почерком и уносилась в воспоминания о детстве в Маракайбо, не сомневаясь, что сможет возродить их к жизни одной силой пера.
Из писем Ана Мария с опозданием на полтора года узнала, как заворожила столица ее дочь. На улицах звучали отголоски сотни языков, в магазинах продавались товары со всего мира, площади были окружены музеями, в концертных залах выступали величайшие артисты. Каждая дверь вела к невозможному. Каждая встреча была приглашением в неведомое. Две недели чтения равнялись двум месяцам жизни. В ноябре она читала историю любви, которая случилась в марте. Венесуэла рассказывала, как встретила великана, некоего Октавио, однажды в аптеке. Вошел, неся стол, на котором ей выписали рецепт, мужчина в запачканной углем куртке, и его рост, его широкая фигура вызвали у нее волнение, какое мы испытываем при виде людей, которых ничто не может сломить.
На тридцатом письме они открыли бутылку шампанского, узнав, что Венесуэла едет в Париж. Она получила стипендию во Франции. Ее мечта сбылась. Достаточно было вскрывать по очереди конверты, чтобы увидеть, как она прогуливается в Сен-Жермен-де-Пре, легкая и счастливая, как учит французский. Ее письма стали умны, изысканны, читать их было наслаждением. Она вращалась в студенческих кругах, могла поговорить о геополитике и истории искусства, вела жизнь, противоположную той, которую ей предназначили, и, неизменно гордясь своими корнями, к месту упоминала о бурном прошлом родных, словно держа в памяти старые долги.
Далее, в тридцать восьмом письме, Венесуэла рассказывала, что встретила любовь, чилийца, пережившего пытки и бежавшего от диктатуры Пиночета, который знавал в Сантьяго Педро Клавеля. И он, и она покинули родину, чтобы найти другую, построить свое царство по ту сторону океана. И было между ними кое-что, кроме любви: восхищение. Или, может быть, еще то странное чувство, которое разделяют изгнанники вдали от своих берегов. В порыве нежности она писала, что, обнимая его, чувствует себя сильной, способной на все, даже изменить мир, потому что выйти замуж за пережившего пытки латиноамериканской диктатуры — это уже начало перемен.
Пока Венесуэла переживала наяву свою парижскую мечту, Антонио командовал эскадроном строителей. Все пять лет работ он почти не спал. Его видели повсюду, с кожаным портфелем, набитым планами, в сопровождении дона Виктора Эмиро, который следовал за ним, как нитка за иголкой, и никто не мог сказать, были ли тому виной эти постоянные хождения, беспокойство о работах или недосып, но он начал стареть на глазах, как будто эта насыщенная жизнь ускорила его уход к смерти.
Мало-помалу начали появляться здания. На этом пустыре тверже известняка, растрескавшемся и заброшенном, вырос академический дворец, где должны были разместиться административные службы ректората, канцелярия и секретариат. На севере ансамбль высоких башен, окружавших спортивные площадки, был предназначен для лабораторий и исследовательских центров. На юге разместились факультеты филологии, гуманитарных наук, агрономии и специализированная нефтехимическая школа. Когда студенты, возбужденные кипением работ, явились группой на стройку и спросили, на какую дату назначат открытие университета, Антонио окинул долгим взглядом возвышающиеся стены, еще свежую краску, новенькие аудитории и воскликнул:
— Университет будет открыт, когда мы напишем над входом слово «свет»!
В Италии заказали три отлитых из меди буквы: LUZ. Их прибили в апрельский вторник, в памятный день, перед толпой людей, и когда Антонио увидел эти три буквы, это слово, наконец написанное на фронтисписе над входом большими металлическими штрихами, ему показалось, будто он переживает эту сцену заново, потому что яркое воспоминание о сне, приснившемся ему пять лет назад, накрыло его, как ураган. Все были впечатлены. Сам губернатор позволил себе рассыпаться в цветистых похвалах этим двадцати двум выкрашенным в белый цвет факультетам, этим садам, зеленеющим пальмами и папоротниками, этим зданиям, увитым гирляндами. Он спросил Антонио, к какому таинственному источнику тот припал, каким дивным пламенем напитался, чтобы вообразить подобный монумент. Антонио ответил просто:
— Мне это приснилось, губернатор.
Двери университета Маракайбо впервые открылись в майский понедельник. Антонио произнес речь, чтобы окрестить свое детище, на церемонии открытия, призванной увековечить создание университета и одновременно обозначившей завершение гигантской стройки, с таким волнением, что все убедились: он единственный человек в городе, которому по плечу звание ректора.
С тех пор у него не было ни минуты отдыха на протяжении десяти лет. В горячке новизны он сосредоточил всю свою энергию на управлении факультетами, окружил себя лучшими педагогами региона, выдержал бой, чтобы обеспечить аудитории хорошей аппаратурой, и даже успел вернуть останки профсоюзного деятеля Вальморе Родригеса из Чили в Маракайбо, не для изучения их в анатомическом театре, но сочтя, что тело столь крупного интеллектуала не может покоиться ни в какой другой точке континента.
Это было десятилетие радости и битв. Помимо факультетов он создал двадцать две школы, вдесятеро увеличил число учеников и нанял восемьсот преподавателей. Он открыл семь научных институтов, тринадцать исследовательских центров по всей Сулии и, чтобы увенчать этот феноменальный успех, следуя заветам, которые передал ему его учитель Лоссада, выгравировал на гербе университета слова post nubile Phoebus, как когда-то запечатлел их в своей памяти еще школьником.
Тем временем Ана Мария, встревоженная пугающим ростом ранних беременностей, который она видела в родильном доме, включилась в борьбу за право на аборты. Она была тогда заведующей службой ухода за женщинами в больнице, влиятельной и уважаемой. Она разработала пилотный план отделения хирургических абортов на втором этаже. Слух распространился очень скоро. Как только девушки прознали, не пришлось долго ждать, чтобы увидеть очередь, которая каждый день с пяти часов утра огибала весь квартал. Директору больницы, потребовавшему объяснений, Ана Мария ответила: