Шрифт:
Но рождение омраченного молчанием сына, как оказалось, лишь добавило начальнику «почтового особого» внутреннего сиротства; ночью, во сне, он часто озирался, будто бы искал кого-то, потерянного то ли в прошлом, то ли в будущем.
А днем он иногда начинал судорожно чиститься, ему все казалось, будто лопнул какой-то гигантский гнойник и зараженная зловонной злобой слизь потекла наружу, пятная прошедшее время и прожитую жизнь; и наравне со временем что-то лопнуло в нем самом...
Везде, и снаружи и внутри, все стало одинаково непрочно. Что-то, казавшееся надежным и прочным, на раз разваливалось, стоило лишь дрыгнуть головой в нужном направлении лысому оратору с трибуны, открывая постыдную правду ненужности и несоответствия времени — людей делавших когда-то казавшимися важными дела. Вот и почтово-бумажное сырье, которое он исправно подвозил для укрепления фундамента власти, в чем он был уверен, теперь оказывалось никому не нужной золой на задворках пакгауза. Да и само время, пропитанное студенистой суетой новых противоречивых указаний, часто не выдерживало разрушающей его нагрузки, рвалось, и многие выпадали из него, проваливаясь во внерассудочную жизнь.
Он дернул посильнее, и гнилые нитки мешка, сданного ему на станции Сарепта, судя по бирке, — легко разошлись. Он зачерпнул рукой из мешка письма и забросил их в зев печки. Он черпал и забрасывал, черпал и забрасывал, утрамбовывая бумагу кулаком. В результате вошел почти весь мешок, лишь несколько писем упали. Он вытянул из кармана коробок, чиркнул спичкой и — сам — поджег «мертвую почту»!
«Понятно ли, во имя чего трудишься, человек? — спросил его однажды крепко выпивший товарищ Гогонов, когда они обмывали в сорок пятом награждение Пронозина знаком «Заслуженный работник НКВД» (за то, что в слепом улове писем, сданных им в сорок первом, оказались три поминальные открытки сорок третьего года с именами немецких гефрайтеров погибших в Сталинграде ) и, не дожидаясь ответа продолжил: — Во имя порядка, установленного здесь Отцом. Хаос с изнанки мира рвется сюда, к нам. Этот беспорядок атакует со всех направлений: из якобы случайных, не поддающихся логике совпадений, из безудержных, пропитанных горечью несбывшегося — «а могло бы быть иначе» — снов, из тюремных, открытых до срока исправления камер, из мечтаний подвальной крысы о крыльях, да что там, уже и из родильных домов! Из этого бесконтрольного хаоса прорываются полулюди, жившие до этого в абсцессах времени скрыто, будто сухарящиеся вши на швах зэковской робы. У существ этих одна цель — убить Отца. Любым способом. А чекистская наша задача, Пронозин, она тяжелее, чем у того сфинкса! Проверять появляющиеся в мире существа и предметы на соответствие, подобие и лояльность Отцу. Не допустить, чтобы иудин дым предательства выел глаза нашим детям! Вот и твоя работа с неучтенными письмами, тихой сапой подплывающими из небытия в нашу реальность — дело большой политической важности! Помни это всегда! Вскрытие абсцесса времени, — подчеркнул он рубящим движением руки, — требует только хирургического вмешательства!»
Так когда-то говорил товарищ Гогонов. Но что он сказал за секунды до расстрела, ловя бритым затылком рыскающую пулю, изготовленную хаосом из черного человеколюбивого металла; что говорил он, вглядываясь с подозрительным прищуром в убивающие его новые времена глазами цвета заплесневелого серого хлеба? — Не удержали плацдарм? Или их дело всегда было зряшным: Отцу никто никогда не угрожал, и нет никакой гибельной, парализующей изнанки у нашего мира, а есть только одна жизнь — сначала живая, а потом — мертвая, подлежащая сожжению, как вот эта почта?
Письма загорелись сразу, пламя шустро перебегало с одного конверта на другой. Он поднял упавшие письма и стал разглядывать их перед тем, как сжечь. На одном из конвертов пляшущие дрожащие буквы старческого почерка складывались в строчку-адрес: «Поручику Тенгинского полка», — этот ветхий конверт он бросил в огонь не задумываясь; на другом было написано — «в город Китеж», и он упал в печку; на третьем вместо адреса было крупно: «Письмо-счастье». Этот конверт он вскрыл и начал читать нечеткую машинопись: «Само письмо-оригинал находится в городе Манопелло. Это копия. С получением письма его надо послать дальше, даже если вы не верите в счастье из параллельных миров. Сейчас все в ваших руках. Отправьте письмо и вы благополучно доживете до глубокой старости, но если...». Он втянул в себя холодный воздух и, с силой смяв бумагу, отправил письмо в печку. Всегда он делал свою работу не размышляя, что в мешках, какие письма, и сейчас убедился, что не стоило ему их читать... Он смотрел на следующий конверт в его руках. Конверт был сложен знакомым военным треугольником, но вот только треугольник этот был из какой-то жесткой серебристой бумаги. Вместо адреса стояли непонятные значки, цифры. Он хрустнул треугольником и обнаружил внутри русский текст: «Привет, хозяйка губ своих и плеч! Шлю тебе письмишко в стиле ретро, как прадеды мои писали с Великой Отечественной. А мое тебе с фронтов Третьей Мировой. Устраивайся поудобнее, я расскажу тебе, как ревет в небе мой «русс-фанер» — ракетоплан «Василиск», и как от его мертвящего (хисатс!) дыхания небо кипит, словно ртуть в адском градуснике! Как падает вниз сбитый мною хваленый арабский «Сирруш», разваливаясь на три свои составные части, и дымный шлейф его выводит в небе напоследок мне проклятие: «Аузубилляхиминашшайтани!», а радуга от разрывов висит над городом, как мост Ал-Сират, и вот уже по нему пошли, оскальзываясь в геенну и джаханнам, первые обугленные тени сожженных марабутов и чучас...
А внизу, подо мной — целая секунда Ада! Это чистит теперь навсегда нашу землю — выжигалка «Буратино», а ракетная система «Гармонь Сталина» рвет, растягивает пространство, решительно и открыто поет русскую духовную песнь о всепоглощающей любви к человекам и загадочной, всепостигающей нашей душе — наигрывая своими каскадными залпами попеременно «Славянский марш», «Сербскую фантазию», а то и «Петрушку» — и эта честная русская победная музыка освобождает неблагоразумную гневную плоть восставших ракшасов от лжи и греха, а все их «летающие колесницы» просто стекают с неба жидкой магмой к той середине мира, где все сходится! Шурави вернулись! Наш Император снова собирает Русскую империю и мы, его солдаты, верим в правду «окопного капитана», давно сказавшего, что «лучше гибели невесты не найти!». Ждешь ли Ты меня, девочка-недотрога?! Мне сверху видно все, ты так и знай! Но вот прозвучала козырная фраза: «Полковник Нюк укололся!», — и в небе появился африканский ракетоносец «Газурмах» и воздух тотчас загудел от криков — «Джеронимо»! Это пошел вниз десант янки. Америкосы наконец-то поняли, с кем делить мир пополам. А высоко-высоко в колоземице — парит боевой космический крейсер «Улликум», и после нас он накормит оставшихся, недобитых кракенов десертом из плодов дерева Заккум, что растет в ихнем адском саду! Ну, на этом круглю. До встречи, Твой киберкровник, вирус сербской мести — «Руски Хрт».
Он долго, прежде чем бросить в огонь, держал в руке этот серебристый листок. И думал, что зря тогда Отец остановил в Берлине победоносную русскую лаву.
Последнее письмо в его руках было сильно помятым. В графе от кого — наискосок было: Рящинский детский дом, от Саши Живцова. В графе — кому — написано лишь одно слово печатными буквами: ПАПЕ. Он напоролся на это слово, как на гвоздь, торчащий из доски, и спешно надорвав конверт, вынул и прочел исписанный детским почерком тетрадный листок. «Здравствуй, Пап! Как у тебя дела? У меня все хорошо. Знаешь, Пап, ко мне приезжала мама, все хорошо. У нас в приюте все живут по группам: мальчишки, девчонки и малыши. Там мы ходим в школу. Знаешь, Пап, мне тут скучно без тебя. А мама приезжала ко мне всего один раз. Знаешь, Пап, мне снилось три сна. В первом — мы: ты, мама и я — вместе делали пельмени. Во втором, как будто ты зарезал маму, и я тебе говорю: Пап, зачем ты зарезал маму, а ты говоришь, да пускай, и мы с тобой ушли, и все. А третий сон снился, будто тебя выпустили из тюрьмы, а потом к нам в приют приходят два милиционера, и я так спрашиваю, а что, моего папу выпустили, а они такие, говорят, да, только тише. Ну, вот и все мои сны. Знаешь, Пап, мне мама сказала, что ты от меня отказался. Я все равно тебя люблю, только вспоминай меня, и все будет хорошо. Только не переживай, Пап. Ты не расстраивайся, и все будет хорошо. Ну, давай, пока, пиши мне и не забывай про меня».
Он бросил письмо в жерло топки, и неожиданно состав резко дернуло; эшелон потянулся, расходясь, и тут в тамбурную дверь отчаянно, с криком, застучали.
Крик был надрывный, оглушающий:
— Парняга! Служивый! Пусти в теплоту! Зусман долбит! Обмороженный я!
За дверью кто-то скребся, бился об нее телом.
Он молча, сжимая в кармане стальной трехгранный ключ «выдру», подошел к двери тамбура и остановился.
За дверью кто-то загнанно дышал.
«На тебя наша последняя надежда, Пронозин, — услышал он голос товарища Гогонова, — вот, они, те, про кого я говорил, помнишь? Рвутся с изнанки... Держись стойко! Не дрожи!» — «Это я от холода, Федор Яклич», — вслух сказал он и прижался к стеклу, силясь рассмотреть враждебную темноту за дверью.
Тот, снаружи, услышал его голос.
— Старшой! Живой я! Впусти! У меня сопляк в детдоме. К нему бегу!
Эшелон набрал ход, и крик за дверью оборвался воем:
— А-аа! Бесявая нелюдь! Падаю! Ну, пусти же! А-аа!..
Смачно чавкнувший набрызг крови на стекло заставил его резко отшатнуться от двери, но наступившая затем тишина, лишенная чужого дыхания, укрепила его, и он, вытерев влажные руки о штаны, пошел туда, где, в удалении, выкипал чайник.