Фиктивный брак по расчёту. Двое детей, один пластмассовый динозавр и полное отсутствие романтических иллюзий. Агате нужны деньги и крыша над головой, а также зашита от свекрови, которая хочет отсудить внуков себе. Виктору — статус женатого человека для получения пакета акций. Условия сделки ясны. Правила: никакой любви, ровно один год, полная финансовая гарантия. Но... Забыв про контракт, Агата учится доверять, а Виктор внезапно понимает, что настоящая семья дороже любых акций. Кто бы мог подумать, что контракт на любовь — самая рискованная инвестиция в жизни?
Пролог Агата
Говорят, человек ко всему привыкает. Я думаю, это враньё, которое придумали уставшие люди, чтобы не пугать друг друга правдой. К смерти не привыкают. К бедности — тоже. К тому, что в четыре утра твой младший сын стоит посреди комнаты в трусах с динозавром на коленке и рыдает так, словно рухнул мир, а ты должна быть одновременно психологом, мамой, врачом, богом и специалистом по ремонту игрушечных хвостов, вот к этому, может быть, и привыкают. Но не потому, что стало легче. Просто выбора нет.
Год назад Борис погиб в аварии, и моя жизнь не раскололась на «до» и «после». Это было бы слишком красиво, почти литературно. На самом деле она просто стала хуже. Намного хуже. Без музыки, без пафоса, без замедленной съемки. Просто однажды мне позвонили, и с тех пор всё время хотелось либо спать, либо выть. Иногда одновременно.
Первое время я жила как человек, которому выдали чужое тело и забыли инструкцию. Я забывала есть, но помнила, что Степану нельзя клубнику на голодный желудок. Я не могла вспомнить, какое сегодня число, но точно знала, где лежат чистые носки Захара и почему нельзя стирать его черную толстовку с серыми футболками. Я научилась отвечать на соболезнования голосом, в котором было ровно столько жизни, чтобы собеседник не вызвал скорую. Я даже научилась кивать в нужных местах, когда мне говорили страшную, бесполезную фразу: «Ты сильная».
Ненавижу эту фразу.
Люди вообще очень любят чужую силу. Особенно когда она им ничего не стоит.
Если бы у меня был выбор, я бы предпочла быть не сильной, а выспавшейся. Или богатой. Или хотя бы такой женщиной, у которой дети не дерутся зубной пастой в семь утра в однокомнатной съемной квартире. Но судьба, как обычно, проявила фантазию не там, где надо, и вместо приятной жизни выдала мне статус вдовы в двадцать девять, двоих детей, ворох долгов, свекровь с глазами налогового инспектора и привычку проверять баланс карты с таким лицом, будто там могут внезапно обнаружиться сокровища тамплиеров.
Не обнаруживались.
Я работала по ночам — рисовала иллюстрации для детских книг, учебных пособий, дешёвых развивашек, где счастливые звери с подозрительно белыми зубами учили малышей дружбе, буквам и тому, что солнце всегда улыбается. Солнце, может, и улыбалось. Я — не всегда. Иногда мне хотелось нарисовать вместо приветливого зайца женщину с кружкой холодного кофе, которая смотрит в пустоту и думает, что если ещё хоть один человек скажет ей «всё будет хорошо», она начнет бить лопатой. Но издатели, как ни странно, редко заказывают такую правду жизни.
С Захаром было сложнее всего. Ему было одиннадцать, и в этом возрасте мальчики уже отлично понимают, что мир — место несправедливое, но ещё не умеют с этим жить так, чтобы не резать словами самых близких. Он злился на всех: на меня, на школу, на погоду, на Бориса, которого одновременно любил и почти ненавидел, на себя за эту ненависть и на весь белый свет за то, что тот спокойно продолжал существовать. Когда ему становилось особенно плохо, он надевал наушники и включал свой рок так громко, что мне казалось: если приложить ухо к стене, можно услышать не музыку, а подростковое презрение ко всей человеческой цивилизации.
Степану было четыре, и он переживал горе иначе. Он просто время от времени спрашивал:
— А папа уже перестал быть мёртвым?
И у меня внутри всё рвалось так тихо, что это даже не было похоже на звук.
В такие минуты я понимала: никакая я не сильная. Я просто женщина, у которой нет права развалиться, потому что двое детей очень быстро замечают, когда мама начинает трещать по швам.
В тот вечер я сидела на кухне и пыталась дорисовать лису в синем шарфе для какой-то зимней сказки. По задумке редактора лиса должна была быть «тёплой, уютной и вызывающей доверие». У меня получалась лиса, которая явно знала, где спрятать труп, и молчала об этом из вежливости. Я смотрела на экран ноутбука, на дешёвую лампу с желтоватым светом, на кружку с давно остывшим чаем и думала о том, что моя жизнь в последнее время напоминает этот чай: когда-то была горячей, а теперь просто стоит и никому не нужна.
Из детской послышался топот, потом глухой удар и голос Степана:
— Ма-а-ам! Кеша упал, но не умер!
— Прекрасная новость, — отозвалась я. — Подними Кешу и скажи ему, что в нашем доме это уже достижение.
Степан явился через секунду — лохматый, в пижаме с кривым тираннозавром, с серьезным лицом человека, пережившего катастрофу национального масштаба. В руках он держал зелёного пластмассового динозавра без хвоста.
— У него попа сломалась, — сообщил он.
— Это хвост.
— Нет, мама, это динозавровая попа.
Я посмотрела на Кешу. Кеша смотрел на меня пустыми пластиковыми глазами человека, который давно разочаровался в мире.
— Хорошо, — сказала я. — У Кеши сломалась динозавровая попа. Мы починим.
— Сейчас?
— Сейчас я дорисую лису, и починим.
— Лиса важнее Кеши?
Я закрыла глаза. Медленно вдохнула. Где-то в соседней комнате гремела музыка Захара — кажется, очередной гитарный протест против всего сущего. На столе мигало уведомление от банка. В голове ныл тупой страх, связанный с завтрашним походом к нотариусу. Вера Павловна уже две недели методично портила мне жизнь, и у меня было очень нехорошее предчувствие, что завтрашний день окажется ещё одним подарком судьбы в её фирменной упаковке — то есть вонючим, липким и с подвохом.