Шрифт:
Слушай!
Довольно с шляхтою жить,
Поднимайся дружно
Эту чёрную свору бить!
Дикция у Кабана была прескверная, но все слушали внимательно. По окончании Жираф спросил:
— Где ж вы, батенька, откопали этакое… — он пошевелил толстыми пальцами, не решаясь сказать крепкое словцо.
— Это что! Вам стихи? Их есть у меня, — и Кабан продолжил:
По Европе мы одни, едины,
Все работаем на всех:
Те у плуга, эти у машины, —
На фронтах — успех.
Хлеба мало, будет хлеба много,
Только рук не покладай, —
Мы не выпросим его у Бога,
Не протянем рук: «подай».
Мы сильны, ещё сильнее будем.
Эй, товарищи, вперёд!
За станки, плуги, штыки —
В полёт!
Всё организуем, всё добудем!
Кабан поклонился и сел. Поклон вышел смешной, потому что Кабан был человеком тяжёлым, неповоротливым, и когда он кланялся, живот его упирался в край стола, отчего чашки жалобно звякнули. Адель испуганно придержала блюдце перед Кабаном, в котором, которых, впрочем, карамелек уже не было, одни фантики.
— Так откуда же у вас это чудо? — не отставал Жираф.
— Эти стихи опубликованы в газете, — ответил Кабан.
— Какая же газета решилась на сей подвиг?
— «Правда».
— «Правда»? А, тогда понятно. Но я не читаю большевистских газет, мой друг.
— Так ведь других-то нет!
— Вот никаких и не читаю, — и Жираф победно и с вызовом оглядел сидевших за столом. Вольнодумство былых времён, сегодня ещё допустимое, а завтра — как знать.
Жираф был высок, сутул, носил пенсне на чёрном шнурке и постоянно теребил бородку, которую называл «аппендиксом цивилизации». Он считал себя либералом, но либерализм его выражался главным образом в том, что он громко негодовал по любому поводу, и обещал уехать в Финляндию, однако не уезжал, потому что не на что.
— И напрасно, — вступил в разговор Фазан. — Если не будешь читать газет, тебя читатели могут быстро перерасти.
— Метр девяносто три, попробуй перерасти!
— Я говорю о творческом росте.
— Какое же это творчество — «хлеба мало, хлеба будет много, только рук не покладай»? — и Жираф рассмеялся.
Смех Жирафа был похож на лай старой болонки: надрывный, безрадостный, с кашлем. Но его не поддержали: Жираф был известным критиком, и каждый получил от него свою порцию нравоучений.
— Это прямое руководство к действию, — весело ответил Фазан. — Работать надо! Написал человек стишок, пусть кривой, корявый, но за стишок автор получит муки мешок, а это уже дело!
— Так уж и мешок, — засомневалась Крашеная Выдра.
Крашеная Выдра была женщина лет тридцати пяти, худая, с жёлтыми, химически испорченными волосами, собранными в пучок на затылке. Она писала рассказы из жизни древних германцев, которых называла «языческими предками пролетариата», и очень гордилась тем, что ни один её рассказ не был напечатан. Значит, настоящая литература, говорила она.
— Мешок я для рифмы сказал, — объяснил Фазан. — На самом деле автор получил два фунта муки, фунт селёдочных голов и осьмушку махорки. Махорку оставил себе всю, остальным поделился со старушкой матерью. Хорошо? — и ответил сам себе:
— Хорошо!
— Откуда вам это известно — осьмушка махорки, остальное? — с подозрением спросил Жираф. Последнее время он стал особенно придирчивым, и если кто-то говорил «доброе утро», Жираф немедленно осведомлялся, с какой целью это сказано.
— Я — автор, — теперь уже Фазан встал, поклонился и сел обратно. — Я написал эти стишата.
— Вы? — Фазан сочинял изысканные мадригалы, переводил Данта и Рембо, и поверить, что он перейдёт на «только рук не покладай», было непросто. Фазан вообще слыл человеком утончённым: носил галстук-бабочку даже дома, мыл руки перед едой и никогда не матерился. И вдруг — такие стихи.
— Да. Не скажу, что горжусь стишатами, но и не стыжусь. Если народу нужно — что ж, извольте.
— Но как можно идти на поводу малограмотных масс? — вознегодовал Жираф.
— Зависеть от царя, зависеть от народа — не всё ли нам равно? — парировал Фазан. И тут же добавил, поморщившись: — Одно другого стоит. Царь кормил обещаниями, народ — тем же. Разница только в том, что царя можно было проклинать шёпотом, а народ приходится любить вслух.