Шрифт:
Холодное железо, красная нитка…
— Эй, парень, ты совсем застыл. Ну поживее!
Коляска застряла, наехав на подъеме на здоровенный булыжник, и не желала двигаться дальше. Йегуда-Лейб толкал ее и так и этак — без толку.
— Кнута захотел?
Пальцы нестерпимо болели — и от тяжести коляски, и оттого что этот песок в рукавицах натирал их как наждаком. Зачем он вообще надел эти дурацкие рукавицы?
— Да шевелись же ты!
Йегуда-Лейб последним усилием протолкнул кресло.
И тут случилось странное.
На среднем пальце правой руки сломался ноготь. Палец, не связанный с коляской, сгибался теперь свободно. А в рукавице только прибавилось этого песка.
Что же там, в его рукавицах?
И вдруг Йегуду-Лейба осенило.
Соль! Нечистая сила против нее бессильна.
Еще в прошлой жизни, в Тупике, до драки с Исером, до встречи с отцом, он насыпал в рукавицы соли: дома вся соль вышла. Теперь понятно.
И как же вовремя он вспомнил!
Йегуда-Лейб резко развернул коляску, чтобы объехать еще один торчащий булыжник. Как он и надеялся, сломался еще один ноготь — на этот раз на левой руке.
Соль разъедала его наколдованные ногти.
— Поосторожнее, парень!
— Прошу прощенья, — пробормотал Йегуда-Лейб, не в силах удержать ухмылку.
Над головой у них, за снегом и облаками, голубая молния разорвала темноту.
— Ну и ночка! — вздохнул Маммон.
И будто предваряя гром, по улицам пронесся густой бас. Слов не разобрать, но все и так понятно — таким повелительным, грозным, почти устрашающим был этот голос.
Маммон резко обернулся, и Йегуда-Лейб понял еще до того, как тот заговорил.
— Это Ребе!
И словно эхом, по всей округе раскатился настоящий гром.
— Вперед! — скомандовал Маммон. — Вперед!
Блюма выскочила из проулка. Ноги заплетались, бежать было невмоготу. Но рядом прыгали и скакали лилины, и их сила будто была и ее силой, поддерживала и воодушевляла.
Вдалеке Блюма видела бегущую Рохл, внучку Ребе; то и дело та оскальзывалась на мокром снегу. Ясное дело, они ее догонят.
Мрачная гордость охватила Блюму.
И тут позади нее, подобно грому, раздался голос.
Блюма не могла не обернуться. Там стоял Ребе в белом облачении. Лица было не разглядеть под молитвенным покрывалом, но Блюма знала, что он не сводит с нее горящих глаз и читает в ее душе, словно в хорошо знакомой книге.
Ребе поднял руку и произнес нараспев:
Он обращался к каждой свече, каждой лампе, каждому очагу на каждой улице. И стоило ему договорить последнее слово и опустить руку, как все они подчинились его воле: теперь из всех окон лился на дорогу яркий свет.
Пока Блюма смотрела на Ребе, лилины ее обогнали. Они завывали, плевались, вертелись, скакали и пытались спрятаться в полоске тени, оставшейся в самой середине залитой светом улицы.
И кошек стало уже не шесть, а пять. Одну настиг свет, и она исчезла, как исчезает тень, стоит взойти солнцу.
Неистово шипя, три из оставшихся сестер развернулись и помчались мимо Блюмы к Ребе. Выпущенные когти, шерсть дыбом, хвост трубой.
И тут Ребе снова заговорил:
И на глазах у Блюмы три нападавшие кошки словно растворились в прыжке и с диким мявом исчезли. Две последние лилины замерли, их расширенные глаза горели злобой и страхом.
А Рохл не останавливалась. Вот она выбежала на широкий перекресток, повернула и понеслась дальше.
Нельзя дать ей убежать!
Из последних сил Блюма рванулась вперед, мимо оцепеневших лилии, к перекрестку. Впереди летела, неслась внучка Ребе, и окна по обе стороны улицы ярко освещали дорогу.
— Стой! — закричала ей велел Блюма. — Подожди!
Но внучка Ребе все бежала.
У следующего поворота Блюма почти догнала ее. Это была узкая улочка, даже и не улочка, так, проулок, и тут было куда темнее. Блюма заморгала, чтобы глаза привыкли к полумраку. Что там?
Теперь Ребе был далеко позади, и она изумилась, когда снова услышала его голос — он словно доносился из каждой двери в Жабинске.
Голос негромко прошелестел:
Блюма остановилась.
Словно силой этих слов все вокруг переменилось. Блюма по-прежнему видела, где тьма, но тьма уже не скрывала от нее происходящее.