Шрифт:
Но он родился.
Патрик Хепберн, еще один Патрик Хепберн, помилуй Бог его безгрешную душу.
Шотландия, Эдинбург, «Светоч Лотиана», осень 1512
Боль, кровь и соль этой крови — вот что такое любовь, гореть бы ей в аду. И она горит, и тащит в ад меня самого. И сам я за нее буду гореть в геенне огненной, безусловно. Слова апостола Павла — песок на губах, что он знал о том, как на самом деле долготерпят? Что он знал о любви? О той любви, которая единственная права, ибо сводит вместе мужчину и женщину, предназначенных друг для друга. Ты — часть меня, ангел мой, и вот мне придется отказываться раз за разом, слово за словом, год за годом. Молиться за тебя и желать тебе блага… мне, мужчине, делать то, что присуще обычно женщине! Но мужественность моя оскоплена принадлежностью Церкви.
Часы, дни, недели я проводил на прудах монастыря, глядя, как в илистой воде медленно проходят тугие, гладкие спины рыб — одной, другой, третьей. Сбивался со счета. Начинал снова. Возвращался к молитве. Но раз за разом не помогало и, закончив чистить садки, я уходил в кузню или на мельницу. Любой тяжелый труд был мне в радость, и в радость было многочасовое стояние в церкви, шершавые плиты пола рисунком своим впечатывались в колени, пока я шептал слова, не слыша их. Никогда я так отчаянно не желал, чтобы меня полюбили. Никогда так далеко не был я от любви. Жалость женщины и ее доброе отношение воистину хуже вражды. Мне не давало покоя чувство, что я вновь и вновь обездолен — каждым днем своего существования, каждым глотком воздуха, тем одним, что продолжал жить. Не знаю, что удержало меня от самоубийства — уж точно, не страх греха. Право, я не настолько христианин, чтобы бояться чего-то за гранью смерти. Я животное, которое ищет, где лучше, если же нет прибежища от боли, разумное животное не станет ее терпеть. И морские чудовища Севера, говорят, выбрасываются на берег и умирают, когда приходит их срок. Я чувствовал себя также — словно продолжалось время жизни, давно окончившейся. Пустота, окутавшая меня, была болью. Свеча в окне кельи мерцала задолго после отхода ко сну всей братии, я толкнул дверь, зная, что причиненное беспокойство может стоить мне и недели карцера — по уставу нашей общины. Однако он даже не обернулся:
— Почему ты не спишь?
— Отче, дайте мне работу… любую работу на завтра.
— Мне сказали, что ты довольно трудился сегодня, Джон, куда больше телом, нежели душою. Потрудись завтра молитвой.
— Отче, прошу вас… только не молитвой опять! Дайте мне ту работу, на которой мне бы не осталось способа находиться внутри себя. Избежать этого ведь невозможно при молитве.
— Находиться внутри себя? — тут отец Джейми повернулся ко мне, внимательно взглянул.
— Мне… больно там, — я стыдился поднять глаза.
— Нам всем больно, Джон, мы — смертные, грешные люди, у каждого из нас достаточно боли, чтобы не желать находиться наедине с собой, однако придется потерпеть. Завтра твой труд — в церкви или над книгой.
— Тогда пусть в церкви, — я боялся оставаться один, присутствие людей вокруг давало мне возможность отвлечься от навязчивых мыслей, от боли в груди.
Он пригляделся внимательней:
— Ты нездоров?
— Здоров, отче.
— Ты лжешь. Ты бледней полотна. Ступай сюда. Вот яйцо, вот кусок хлеба. Садись и ешь.
Я был юн, еда была постоянным искушением, однако не теперь, когда я горел не от голода.
— Спасибо, отче, я не голоден.
— Ты солгал дважды, Джон. Садись и ешь. А после — и говори.
Вода, проваливаясь в желудок, не гасила пожара. Я взялся за хлеб, прожевал откушенное, чувствуя вкус не более, чем если бы принял в рот золу и пепел библейской притчи. Отец Джейми молча наблюдал мои корчи, затем вынул кусок из моих рук:
— Не стоит есть через силу, Джон, тебя и впрямь может вывернуть… давно ли ты был на исповеди?
— Третьего дня.
— И, тем не менее, не спокоен, — он возложил мне ладонь на голову. — Говори.
Я закрыл глаза, ощущая тепло руки на макушке, тепло его взгляда на лице.
Долго мы молчали, затем я выдохнул, не открывая глаз:
— Я люблю, отче, сил моих нет противиться безумию.
— Отчего же безумию? Спаситель из любви пошел на крест за нас всех. Любовь свята.
— Но не моя. Ибо моя — к женщине.
— Это не любовь, Джон, а искушение. Думай об этом так.
Я открыл глаза:
— Отче, но что тогда такое любовь? Если здесь я ошибся?
— Любовь и состоит из ошибок. Любовь к женщине состоит из ошибок, которые ты совершаешь, погружаясь в любовь, изучая ее… и женщину. Чтобы понять, что она, недостаточно чужого опыта. Но блажен тот, кто устоял.
— Вы говорите так, словно допускаете возможность ошибок.
— Конечно, и допускаю. Мир состоит из ошибок, Джон. Человек состоит из ошибок. Твой жребий благ, что ты выбрал аскезу, не мир, хоть выбрал сперва и не своей волей. Тебе было даровано время для понимания этого. Теперь поешь, а потом ступай спи… и не тревожься.
Он был прав в том, что, выплеснув свою горечь, сознавшись в скверне, я тотчас захотел есть, вспомнив, что полностью постился уже трое суток.
— Но как спастись, отче?
— Смирением. Помнить о том, что бессмысленно помещать всю ценность этого мира в одну лишь жажду любви.
Я так и не сказал ему, что то была жена брата, моя звезда. Тьма внутри меня, тьма моей крови, наследство рода клокотали не только любовью, но ненавистью. Unblessed hand, Господи. Да я бы мог убить их всех, троих, когда бы пожелал, стать первым в роду и получить ее, и никогда не испытывать лисьих укусов сожаления.