Шрифт:
— Привет, папа! — Глеб повис у меня на шее так резко, что я чуть не пошатнулся.
И сердце, сволочь, сжалось.
— Привет, герой.
Он пах домом. Соком. Пластилином. Детским шампунем. Моим сыном.
— А мы куда? — спросил он сразу.
— В парк. Мороженое. Машинки. Как договорились.
— И на качели!
— И на качели.
Он засмеялся. А я поднял глаза на Веру.
Она стояла на крыльце в домашней кофте, без косметики, бледная, но собранная. Глаза сухие. От этой сухости мне было хуже, чем если бы она кричала.
— Во сколько вернёшь? — спросила она.
— Часа через три.
— Через три с половиной у него сироп.
— Я помню.
— Нет, — сказала она ровно. — Ты не помнишь. Ты всё время путал дозировку. Поэтому записала на листке, он в кармане куртки.
Я почувствовал, как краснею.
Потому что правда.
Потому что именно из таких мелочей и состоит мужское поражение: ты даже сироп ребёнку без подсказки даёшь не тот, а всё ещё думаешь, что в случае чего сможешь «нормально участвовать».
— Спасибо, — сказал я.
— Не за что. Это для Глеба, не для тебя.
Матвей не вышел.
Я видел его силуэт в окне на втором этаже. Стоял и смотрел. Не прятался даже.
— Матвей дома? — спросил я.
— Вижу, сам догадался.
— Я могу…
— Нет.
Одно слово. Как дверь по пальцам.
Я кивнул.
Глупо было надеяться, что всё так быстро наладится.
В парке Глеб ел мороженое, болтал без умолку, то и дело спрашивал, почему я больше не живу дома. Я отвечал как мог. Коряво. Уклончиво. Лживо, наверное, но не тем видом лжи, который делается ради выгоды, а тем, который взрослые называют «бережём психику ребёнка», хотя на самом деле просто не могут выговорить свою подлость детскими словами.
— Пап, а ты маму больше не любишь? — спросил он, пока мы сидели у песочницы.
Я замер.
Рядом две девочки делили совок. На дорожке кто-то катил самокат. Мир, как всегда, не собирался замирать ради одного идиота, который не знает, как ответить сыну.
— Люблю, — сказал я после паузы.
Глеб наморщил лоб.
— Тогда почему ушёл?
Вот и всё.
Всё, что не смогла до конца сформулировать Вера, всё, что молчаливо выжигал во мне Матвей, всё, что истерично выплёскивала Лиза, — всё это уместилось в детский вопрос из пяти слов.
Если любишь — почему ушёл?
Взрослые строят сложные конструкции: кризис, запутался, чувства, обстоятельства, ответственность, не справился. А дети выдирают из всего этого один голый нерв.
— Потому что я сделал ошибку, — сказал я.
— Большую?
— Очень.
Он подумал.
— Как когда я планшет в воду уронил?
Я почти улыбнулся.
— Хуже.
— Сильно хуже?
— Сильно.
Он поковырял палкой землю у кроссовка.
— А исправить можно?
Я посмотрел на сына и понял, что вот тут уже никакая взрослая дипломатия не поможет.
— Не знаю, — ответил я честно.
Он кивнул. И больше не спрашивал.
Когда я привёз его обратно, Вера встретила нас на веранде. Глеб сразу побежал показывать ей игрушечную машинку, которую я купил. Она присела перед ним, выслушала, погладила по волосам. А я стоял рядом и чувствовал себя лишним предметом у чужой двери.
— Он устал, — сказал я.
— Вижу.
— Сироп в восемь, как ты сказала.
Она кивнула.
— Хорошо.
Глеб обнял меня на прощание. Потом вдруг спросил:
— Пап, а когда ты обратно домой?
Я застыл.
Вера тоже.
— Не знаю, сынок, — ответил я наконец.
— А если ты не знаешь, то откуда мама знает?
Вера медленно поднялась.
— Глеб, иди руки мыть, — сказала она мягко, но так, что стало ясно: тему закрываем.
Когда он убежал, мы остались вдвоём.
Я хотел сказать что-нибудь человеческое. Нормальное. Не про документы, не про время возвращения, не про лекарства.
Например: «Ты держишься?»
Или: «Прости».
Или: «Я не хотел, чтобы тебе было так больно».
Но все эти фразы вдруг показались настолько ничтожными, что я промолчал.
Она смотрела на меня устало. Без ненависти даже уже. И это было страшнее.
— Ты похудел, — сказала она вдруг.
Я моргнул.
— Что?
— Похудел, говорю. Скулы торчат. Лиза не кормит?
Я почувствовал укол злости.
— Не надо.
— А что? Ты же просил нормально разговаривать.